Как показывают недавний российский опыт и французские 1930-е годы, только кризис становится условием быстрой конденсации этой реальности. При этом чтобы доказать существование, пускай и плачевное, «среднего класса», его представители вовсе не обязаны появляться на публичной сцене. Если «средний класс» не материализован в виде мобилизованной группы, его рождение, расцвет и преждевременную смерть собственными силами организуют журналисты и медийные эксперты. Так происходит в российском 1998 г. Нечто похожее повторяется в 2011–2012 гг. при запросе хоть на какую-то индентификацию действующих сил мирного гражданского протеста. Еще до начала массовых митингов СМИ без колебаний помещают их участников в пустующую клетку понятийной разметки нового порядка. Это клетка «среднего класса» – манящая, насыщенная длительными символическими инвестициями и высокими ожиданиями. В результате контекст понятия пополняется еще одним ключевым смыслом, который ранее ему не решались сообщить социологи: способностью к мирному «протесту» и «восстанию». К слову, этим расхождением в контекстах социологического versus журналистского определения понятия отчасти объясняется поразительно низкий интерес академических социологов к уличной гражданской мобилизации. Ранее не признав за «средним классом» способность к политическому участию, они, в отличие от журналистов, лишаются исключительного шанса наблюдать эту фикцию во плоти и корректировать свои представления о проектной категории, тиражируемые в академических публикациях с начала 2000-х годов. Как следствие, почти монопольными распорядителями смысла и ценности понятия остаются СМИ. В некотором отношении они приближают проект к реализации, но в одностороннем порядке. В медийных публикациях «средний класс» становится осязаемым и наблюдаемым непосредственно: это и есть участники протеста. Но на публичной сцене митингов по-прежнему отсутствует мобилизованная группа, которая присвоила бы протест в акте законного представительства. По этой причине проекту снова недостает реальности, и можно не сомневаться, что поиски и повторные открытия «среднего класса» еще последуют.
Может казаться, что эти перипетии понятия-проекта обязаны в первую очередь послесоветской исключительности. Такое понимание будет неверным. Сходная логика прослеживается и в более ранних поворотных точках истории понятия, взятой в ином хронологическом и географическом масштабе. Собственно, логика здесь весьма условна, поскольку в образовании исторического поля понятия кардинальную роль выполняет не последовательная реализация того или иного семантического априори, а постепенный и, строго говоря, случайный захват новых контекстов, которые могут становиться (или нет) проектными признаками. Чтобы убедиться в этом, удобно взять наиболее широкий хронологический шаг. В английском поле понятия (рубеж XVIII и XIX вв.), в отличие от более позднего французского (середина XIX в.) и куда более позднего русского (конец XIX в.), мы обнаруживаем неожиданный сегодня смысл, который связан, например, с признаками «образованности» и «моральных принципов». Как и во Франции, и в России, эти признаки так или иначе укладываются в добродетель политического благоразумия, приписываемую средним классам. Однако в отличие от Франции и России, в ряде английских контекстов спасительное благоразумие обращено не против революции, а против тирании. Угроза узурпации власти – очевидно, не тот смысловой горизонт, в котором проектная категория определяется в этатизированных французском и российском обществах. Силовые порядки этих обществ, скорее, купируют возможные отклонения в пользу данного смысла. Если английский вариант, по большому счету, не исключает права на восстание, подтвержденное юридическими и политическими доктринами, – и восстание в данном случае совсем не символическое, – то французский и российский исторические варианты обращают проект к прямо противоположному полюсу: к классовому компромиссу во имя стабильности. В свою очередь, французский контекст первоначально определяется «сильным» понятием социального и морального прогресса, структурным воплощением которого и становится компромиссный «средний класс». По мере усложнения контекста «прогресса», его отделения от «класса» в ходе политической работы с обоими понятиями этот смысл замещается связью «среднего класса» с «государством». «Средний класс» как прямую производную государственной политики реформ мы во всей полноте наблюдаем в российской версии понятия 1990-х годов.