Крингеляйна заносило все дальше и дальше. Он смешал в одну кучу все обиды и всю накопившуюся за двадцать семь лет службы ненависть, важные вещи и мелочи, правду и собственные измышления, факты и сплетни служащих. В сущности, слова, которые выплеснулись здесь, в гостиничном номере, были жалобами человека деликатного и неудачливого на человека, который простыми и довольно жестокими средствами прокладывает себе дорогу в жизни, — жалобами искренними, но несправедливыми и невероятно смешными… В свою очередь, Прайсинг, абсолютно не способный войти в положение другого человека, постепенно разъярялся все больше и больше. Когда Крингеляйн припомнил ему давнишние долги, сделанные в маленькой и душной бакалейной лавчонке Зауэркаца в те времена, когда Прайсинг был наемным служащим, у него чуть не закружилась голова, и он испугался, как бы его на месте не хватил удар. Прайсинг слышал свое тяжелое дыхание, с шумом вылетавшее из груди. Его глаза застилал багровый туман — так сильно налились кровью мелкие жилки. Он шагнул к Крингеляйну, схватил за жилетку и встряхнул, как пучок соломы. Новая шляпа свалилась с головы Крингеляйна на пол. Прайсинг бросился топтать ее, словно озверев. Как ни странно, но этой грубой выходке Крингеляйн обрадовался. «Ну, ударь, ударь беззащитного, смертельно больного человека! С тебя станется ударить», — подумал он почти весело. Флеммхен, замершая над чайным сервизом Гранд-отеля, шептала:
— Нет, нет, нет…
Прайсинг отбросил Крингеляйна к стене и рывком распахнул дверь.
— Хватит! — крикнул он. — Молчать! Убирайтесь вон, немедленно! Вы будете уволены. Я вас увольняю! Вы уволены, уволены!
Крингеляйн уже поднял с пола свою шляпу, но при этих словах остановился на пороге. Лицо у него стало белым, как лист бумаги. Наружная дверь в коридор была еще закрыта, и, прислонившись трясущейся, взмокшей от пота спиной к ее светлому лакированному дереву, Крингеляйн вдруг засмеялся, широко раскрыв рот, засмеялся прямо в бешеные глаза Прайсинга.
— Вы меня увольняете? Вы мне грозите увольнением? Да вы не можете меня уволить, господин Прайсинг, вы ничего не можете мне сделать, ровным счетом ничего, ровным счетом… Я ведь болен. Смертельно болен, слышите вы? Я скоро умру, жить мне осталось неделю или две. Мне никто ничего не может сделать. Прежде чем вы успеете меня уволить, я умру, — выкрикивал Крингеляйн, трясясь от смеха, но глаза у него все же снова наполнились едкой влагой. Флеммхен приподнялась с дивана и наклонилась вперед. Прайсинг тоже подался вперед. Его руки со сжатыми кулаками опустились, потом он сунул их в карманы брюк.
— Приятель, да вы что, сумасшедший? — сказал он тихо. — Вы что, шутите? Вас, что ли, радует, что вы смертельно больны? Наверное, вы малость повредились в уме.
И тут Крингеляйн вдруг снова стал серьезным и задумчивым, даже несколько смущенным, пожалуй. Он еще немного постоял перед закрытой второй дверью, обвел косящими глазами небольшой номер, задержал взгляд на Флеммхен, стоявшей в солнечном луче возле окна, потом — на крупной фигуре генерального директора, который стоял, сунув руки в карманы, потом взглянул на двери в спальной и ванной. Все виделось ему смутно и дрожало из-за отвратительных слез, застилавших усталые глаза. Крингеляйн поклонился.
— Прошу у дамы извинения за причиненное беспокойство, — проговорил он приятным высоким голосом.
Прайсинг, у которого совесть была нечиста, воспринял его слова как гнусный и подлый намек. Кулаки снова вылетели из карманов.
— Вон!
Но Крингеляйн уже исчез. Прайсинг энергично прошелся из конца в конец комнаты, раз, другой, третий. Виски у него сдавило, переносица покраснела.
— Ну что? — сказала Флеммхен.
И вдруг генеральный директор бросился к дверям, распахнул их и, как сбесившийся слон, затрубил в коридор:
— Вас разыщут! За вами будут следить! Мы узнаем, где вы украли деньги, чтобы тут развлекаться! Коммунист! Мошенник! Бессовестный подлый негодяй! Я велю арестовать вас! Арестовать!
Но Крингеляйна нигде уже не было видно.
— Вообще-то он очень симпатичный. А сейчас под конец он даже заплакал, — сказала Флеммхен, которая во время всей сцены не произнесла ни слова.
— Не снимай чулочки. Ты в них так мило выглядишь, — сказал Прайсинг. Он сидел в шезлонге в 72-м номере, у Флеммхен.
— Нет. Мне так не нравится. Не могу же я ходить тут в чулках и туфлях.
Ее тело цвело, как цветок, в мерцании ночника, бросавшего красноватую тень на матовое золото кожи. На плечах и коленях, на всей упругой молодой коже Флеммхен лежали мягкие блики. Она села на кровать, сняла синие туфли, затем неторопливо, бережно стащила с ног новые шелковые чулки. Свет лился в нежную впадину на ее груди; когда она наклонялась, позвонки играли. Прайсинг взирал на эту красоту затаив дыхание.