— Пименов, ты? Доброе утро, дорогой, доброе утро. Да, благодарю, спала хорошо. Нет, не слишком много, только два порошка приняла. Спасибо, все в полном порядке, сердце, голова, все в порядке. Что? Что случилось? У Михаэля мениск? Ах, Господи, да почему же ты вчера мне ничего не сказал? Какое несчастье! Ведь это надолго, очень надолго, уж я-то знаю… И что ты решил? Как? Почему ничего не предпринял? Надо немедленно дать телеграмму Чернову, слышишь? Немедленно! Пусть заменит Михаэля. Пусть Майерхайм все уладит. Где он, кстати? Сейчас же позвоню ему. Слишком рано? Позволь, дорогой мой, для нас не слишком рано, а импресарио и побеспокоить нельзя? Ничего, пускай привыкает. А что с декорациями? Их доставили на вокзал? Нет уж, пожалуйста, пусть работает первая смена. Когда она выходит на работу? В шесть… Если они не успеют отгрузить декорации, вы мне за это ответите, Пименов. Ни слова! Вы балетмейстер, декорации — ваша забота, а не моя. Да, не позднее, чем через полчаса. Полчаса я жду от вас доклада. К поезду поезжайте без меня.
На этот раз Грузинская вообще не положила трубку, нажала пальцем на рычаг. Позвонила Витте, который по утрам отличался крайней бестолковостью, а от хлопот перед отъездом, несмотря на то что много лет провел в турне и гастролях, становился просто больным. Витте все на свете путал и забывал. Потом Грузинская позвонила Михаэлю, тот жил в скромном маленьком отеле. Михаэль заскулил, как побитая собака, начал жаловаться на злосчастную судьбу, то есть на травму колена. Грузинская кричала, отдавала суровые приказания, распоряжалась, советовала. Она всегда злилась и негодовала, если кто-то из труппы заболевал. Она обзвонила трех докторов, нашла наконец врача, который согласился в семь часов утра поехать к Михаэлю, только чтобы прописать ему покой и согревающие компрессы с уксусом. Потом она позвонила Майерхайму, долго горячо спорила с ним по-французски и все же вызвала его для окончательного разговора в отель к половине девятого. Потом продиктовала по телефону телеграмму на имя Чернова и, на всякий случай, еще одну, на имя молодого и талантливого танцовщика, который сидел в Париже без ангажемента. Затем через портье Зенфа Грузинская уточнила расписание поездов: танцовщик должен был своевременно приехать из Парижа в Прагу, после этого она послала ему еще одну телеграмму.
— Пожалуйста, милый, открой в ванной горячую воду, — между разговорами бросила она Гайгерну и тут же обрушила в телефон пулеметную очередь распоряжений на английском языке: шофер Беркли должен был перегнать ее автомобиль в Прагу.
Гайгерн послушно пошел в ванную, открыл краны. Повесил ее купальный халат на трубу отопления, чтобы тот согрелся. Нашел в комнате губку, которой вытирал вчера вечером заплаканное лицо Грузинской, отнес в ванную. Грузинская все еще говорила по телефону. Он нашел ароматическую соль, высыпал в воду пригоршню. Ванна уже наполнилась. Ему хотелось сделать для Грузинской еще что-нибудь, но ничего больше не пришло в голову. Меж тем Грузинская, кажется, покончила с разговорами.
— И вот так каждый день, — сказала она. Эти слова должны были прозвучать жалобно, однако в них вместо жалобы слышалась бодрость, оживление и деловая хватка. — Всем я должна заниматься! А потом Михаэль скажет: вокруг Грузинской слишком много кривлянья. Кривлянье! Как будто мне все эти хлопоты в радость!
Гайгерн стоял перед нею и жадно ждал чего-то ласкового, какой-то близости; она протянула ему руки, но сама осталась при этом рассеянной. Мысли ее были заняты травмой Михаэля. И вот она снова услышала быстрое тиканье часов. Она живо схватила телефонную трубку и еще раз позвонила Сюзетте.
— Обождите еще десять минут, Сюзетта, — попросила Грузинская вежливо, чувствуя себя виноватой. Ее взгляд скользнул по столу, по чайной чашке, стоявшей там со вчерашнего вечера. Чашка была чисто вымыта, вид у нее был невинный и безобидный, золотой причудливый герб Гранд-отеля поблескивал на ее круглом боку «Какая безумная ночь, — подумала Грузинская. — Нет, подобные вещи недопустимы. И танцы, которые я вообразила сегодня ночью, танцевать нельзя. Это все — результат нервного перенапряжения. В Вене меня освистали бы, вздумай я станцевать такое вместо подстреленной голубки или танца мотыльков. Вена — это вам не Берлин! Там-то понимают, что такое настоящий балет!»
Пока эти мысли проносились в ее мозгу, она смотрела прямо в лицо Гайгерна, но ничего не видела. Гайгерну стало чуть больно — этой боли он раньше не знал, странная живая боль, внезапная, боль, от которой перехватило дыхание.
— Тимьян, неувяда! — тихо сказал он, отыскав эти слова в глубочайшем омуте ночи. В них был аромат — горьковатый и вместе с тем сладкий, ни с чем не сравнимый.
И в самом деле, услыхав эти слова, Грузинская вернулась к нему, в ее глазах появилось исступленное выражение страдания, хотя она улыбнулась.
— Сейчас нам придется расстаться, — нарочито громко, уверенным тоном сказала она, боясь, что иначе сорвется голос.