Слова, что у него родятся другие дети, встали у Лучано поперек горла тяжелым горьким комом. Как можно сказать такое отцу, потерявшему еще не рожденного ребенка, которого он уже любил? Этого Лучано не знал, поэтому промолчал. Опустился на ковер рядом с креслом Аластора, взял его бессильно свесившуюся руку, сжал в ладонях, давя желание прижаться к ней губами, и осторожно, словно шагая по веревке над немыслимой высотой, проговорил:
– Ты был бы прекрасным отцом. И еще будешь, если в мире есть хоть капля справедливости. Но многие женщины теряют детей…
– А мужья – жен, – ровно перебил его Аластор. – Знаю, мне говорили. Она ждет меня в Садах Претемной Госпожи, мы еще встретимся… Все знаю. Не трудись.
Лучано все-таки не решился коснуться губами крупной горячей кисти, но прижался к ней щекой, изнывая от мучительного желания сделать хоть что-нибудь. Или сказать! Неважно что, лишь бы оно оказалось тем самым, необходимым именно сейчас!
– Я ничего не мог для нее сделать, – монотонно продолжал Аластор, словно не замечая, что Лучано держит его руку. – Это мне тоже говорят. Или напротив – я сделал все, что мог. И все считают себя правыми, а меня – ни в чем не виноватым. Только знаешь?.. Это все ложь! Грязная подлая ложь. Я – мог! Я должен был что-то сделать! Быть рядом с ней, сказать то, что она хотела… Я должен был ее спасти, уберечь… Я должен был!
Он выкрикнул последние слова, и енот, вцепившись в полуочищенный апельсин, кинулся под кровать, а Дани испуганно поднял голову.
– Не бойся, бамбино, – ласково сказал ему Лучано. – Все хорошо. Сходи на кухню, синьоре Катрине, должно быть, требуется помощь. А за Перлюреном я сам пригляжу.
– Да, милорд, – послушно отозвался мальчик, поднялся и вышел из комнаты.
Когда дверь за ним закрылась, в спальне наступила тяжелая вязкая тишина. Только Перлюрен шуршал под кроватью, явно рассудив, что апельсин все-таки нужно съесть. Аластор обмяк в кресле, откинув голову на высокую спинку, уставившись на тени от мечущегося в камине пламени, но вряд ли видя их.
– Но ты действительно не виноват, – обреченно сказал Лучано, сам удивившись, как беспомощно и фальшиво это прозвучало. – Альс, ты…
И замолчал, потому что слова внезапно кончились, а на их место пришло ясное и пронзительное осознание, что у него все-таки не получилось пройти по этой проклятой веревке над пропастью. Можно быть сколько угодно умным, умелым и удачливым убийцей. Можно расправиться с той, кого ненавидишь, чужими руками, и быть уверенным, что правда никогда не выплывет наружу. Можно думать, что наказания не будет, потому что все, что от тебя требуется – просто молчать. Это же так легко!
Молчать и смотреть, как тот, кто и вправду ни в чем не виноват, заживо себя замуровывает в темнице вины. Молчать и знать, что он платит за твое решение мучительным истязанием себя. Молчать и предавать его каждым мгновением этого молчания! Потому что есть время для лжи, но оно не бесконечно. Рано или поздно наступает время правды, которая обойдется тебе очень дорого, но не дороже чужой боли. Потому что можно любить и себя, и кого-то другого, но однажды придется выбирать, кто тебе дороже. И Лучано знал, что он выберет, какова бы ни была цена.
– Это я виноват в ее смерти, – выдохнул он, с трудом выталкивая слова в тишину.
Плечи Альса едва заметно вздрогнули, закаменели, его ладонь отдернулась, и Лучано торопливо заговорил, холодея от ужаса не успеть, не сказать самого важного, единственного, что могло бы… нет, не оправдать его в глазах Альса, но, может быть, хотя бы объяснить, почему не вышло поступить иначе!
– Альс, ми аморе! Выслушай меня, прошу! Потом хоть на плаху, хоть на каторгу отправь, воля твоя, и в мыслях не упрекну. Помнишь, в той избушке ты спросил, на кого я работаю, а я ответил – на королеву? Это была правда, но не вся verita… не вся истина! Ее величество действительно приказала тебя охранять, но еще – убить синьорину. А чтобы я не ослушался, повесила на меня проклятие. Альс, сейчас я не лгу, клянусь… чем угодно клянусь, слышишь?
Альс молчал, и Лучано безмолвно возблагодарил всех Благих и Баргота разом за то, что не видит его лица.