Грас Мари Батай, 7 марта 1981 года, за секретером в спальне, 07.22 на радиобудильнике
Сегодня утром мне исполнилось тридцать четыре года.
Тридцать четыре года, двое детей.
Муж? Где-то другом месте. Ты – в другом месте.
Я хотела сделать прическу, и знаешь что, Тома? Наткнулась взглядом на свой затылок в двойном зеркале. И там, на затылке, в густой массе волос заметила серую прядь. Нет, не серую, седую.
Тебя здесь нет, чтобы увидеть это, – ты занят своими шлюхами в деловых поездках. Да будут благословенны твои деловые поездки. Я морю себя голодом, но ты этого не знаешь. Бегаю кругами по деревне, пыхтя, как бык, но ты этого не знаешь.
В тридцать четыре года моя мать выглядела на пятьдесят. Ее руки были как железная щетка. Как наждачная бумага. Ее ласки были шлифовкой пемзой. Я поклялась никогда не становиться такой, как она. Я помню: в тринадцать лет перед зеркалом в своей комнате поклялась.
И нарушила клятву.
Я сходила в парикмахерскую, снова сделала мелирование. Парикмахерша сказала, что стоит подумать о полной окраске, дескать, простого затемнения прядей уже недостаточно, чтобы замаскировать это явление. Так и сказала –
Мои ягодицы после рождения Ната? Больше ни на что не годны. А мои волосы? Слушай, неужели в тридцать четыре года я уже списана? Устарела?
Грас. Грязь. Гнусь.
Хотя шлюха – это не я.
Ну зачем надо было делать это? Зачем надо было ее брать? Мне никогда не следовало тебя слушать. Седая прядь – это из-за нее. Уверена, что из-за нее. За шесть месяцев мои морщины углубились, щеки увяли, шея обвисла. Эта девчонка – проклятие.Я начинаю этот дневник, потому что «терапевт» мне не нужен. Я не буржуазна. Никогда не была настолько буржуазной, чтобы пялиться на свой пупок и хныкать. Хотя есть из-за чего. Я обращаюсь к тебе, потому что обращение «дорогой дневник» могут позволить себе только десятилетние девочки.
Чтоб тебя. Ты никогда не прочитаешь эти строчки. Никто никогда не прочитает эти строчки. Я еще способна на интимность. Совсем немного.
Я хотела бы ее выгнать, но боюсь тебя. Это глупо, Тома, но я боюсь тебя. Я не хочу также бросать работу, во всяком случае, не сейчас; слишком трудно было опять вернуться на круг – снова приносить деньги, снова стать женщиной, снова стать кем-то. Хотя бы в этом я не буду, как моя мать, которая провела всю жизнь у плиты и считала каждый грош, потому что на покупку этого дома ушли все их сбережения.
Мне не терпится, чтобы ты вернулся, чтобы поцеловал меня, чтобы лгал мне, – не терпится, чтобы ты снова притворялся.
Не терпится, чтобы сказал:
А когда мне будет сорок лет? Пятьдесят?
Натан плачет – опять. Не ребенок, а водопад какой-то. Пойду взгляну.
В дверном проеме появилась мама, вырядившаяся в очень элегантный черный брючный костюм в стиле Сен-Лорана, хотя мы были одеты для празднования «по-деревенски». Через ее щеку тянулся красноватый след от подушки. Она еще больше постарела с лета, когда я видел ее в последний раз; что-то в ее взгляде постарело. Сейчас я не смог бы сказать точнее. У меня лишь возникло беглое ощущение, что в ней что-то пришло в негодность.
– Натан!
Она устремилась ко мне, стиснула в объятиях. Редчайшее излияние чувств с ее стороны. Кажется, это даже произошло впервые и добавило странности ситуации.
– А где малютки?
Она огляделась, заметила близнецов на банкетке, играющих в «семь семей» [4] ,
Они вдруг заявили:
– Бабушка, знаешь что? А мы в школу пойдем!
– О, вот как? В самом деле?
Она бросила на меня взгляд, я кивнул. Сидя в своей качалке, Лиз закурила новую сигарету.