– Кассета там, на помойке, одна была? – спросил папашка.
Лэй исподлобья стрельнул на него испытующе: прикалывается? Но ни в голосе, ни во взгляде папашки не заметно было ни малейшего подвоха.
– Одна, – с нажимом, даже с некоторым вызовом сказал Лэй.
Папашка спокойно кивнул.
Это было, типа, странно. Не сами же собой на антресоли запрыгнули эти фильмы. Либо мама туда их когда-то кинула, либо папашка. Но никто из родаков не кололся. Версия о помойке прошла конкретно.
Лека уже очень хотел курить – но здесь не смел. Он и прежде никогда не курил при сыне, слабо надеясь, что его положительный пример скажется и убережет ребенка от так называемых вредных привычек, уже тогда затопивших демократическую Россию; и теперь, хоть от Лэя, когда они повстречались, явственно несло табачищем, Лека не собирался изменять себе. Кассеты – шесть штук, он помнил точно, шесть, и мог без запинки перечислить фильмы, что на них были, – на антресолях оставил он, Небошлепов, и оставил совершенно нарочно. Это была своего рода посылка в будущее, наследство фаэтонцев. Пока сын мал, на антресоли он сам не полезет; Маша древних складов, норовящих, только тронь, обрушиться на голову, боялась панически, да там и не было ничего по-настоящему нужного, одна старая рухлядь, выбросить которую то ли не доходят, то ли не поднимаются руки; и, стало быть, лишь когда чадо войдет в более или менее осмысленный возраст, раньше или позже оно наткнется на живые свидетельства того, что у страны было вот такое прошлое и что жизнь способна быть иной. Не райской, нет – но иной. Без обыденного и нескончаемого, без альтернатив, копошения в той особенной нынешней грязи, которая сделалась нормой и про которую даже не объяснить, что она грязь, потому что сами слова «чистота» или «совесть» стали вызывать недоумение, будто они – из языка атлантов.
Но таких последствий Лека не ожидал.
Впрочем, как можно было их ожидать… Как можно было знать, что при демократичных европейцах опять начнется такой присмотр за культурой? Они же десятилетиями совдеп за преследование инакомыслящих по всем кочкам несли…
Но сейчас не время было рассказывать о своей давней попытке дистанционно повоспитывать взрослеющего без него сына. Не при Маше, во всяком случае.
Интересно, где остальные пять?
– Вот так, – подвел Лека черту под выступлением Лэя. – О стукачах и впечатлениях от просмотра мы можем, если захотим, поговорить позже. Впрочем, – зачем-то добавил он, – вам, наверное, желательнее этим заняться уже без меня. А вот недвусмысленно высказанное распоряжение привести обоих родителей нам придется обсуждать вместе.
– Садюга она, – пробормотал Лэй. Рассказ дался ему нелегко; и потому «как бы» и «типа» в нем скакали вообще едва ли не через слово. Точно лягушата, рассевшиеся по краям лужи в безмятежности и неге и вдруг начавшие гроздьями сигать и шмякаться в воду, когда кто-то подошел близко.
Остальные слова приходилось обдумывать и тщательно подбирать, а эти – нет.
Маша взяла с холодильника полупустую пачку сигарет, пыхнула длинным пламенем зажигалки и небрежно закурила. Она и раньше не скрывалась от Леньки, вспомнил Небошлепов; и когда он пытался делать ей по этому поводу замечания, лишь удивленно поднимала брови.
А вот когда он пробовал отучить сына чавкать за столом, она снисходительно улыбалась и говорила: «А я вот совершенно не слышу. Даже не замечаю». – «Но ведь не все в его жизни будут его мама, – пытался аргументами возражать Лека. – С ним же неприятно сидеть за одним столом!» – «Ребенок тебе неприятен?» – сухо спрашивала она; и он умолкал надолго.
Надо же, как все в памяти сбереглось зачем-то… Каждая мелочь.
Каждый шрам.
– В школу ходить, безусловно, надо, – сказал Лека. – Тем более до конца учебного года осталось недели две, не больше… Да, Лэй? Или нынче раньше занятия оканчиваются?
– Полторы, – уточнил Лэй. – Будущая неделя последняя.
– Тем более. Следовательно, пойти туда разбираться надлежало бы прямо завтра. Но завтра я не могу, потому что нынче получил телеграмму – тетя Люся… ты ее, может быть, помнишь, Маша, – добавил он с какой-то смутной, бесплотной, как газ, надеждой, но в глазах бывшей жены ничто не засветилось, она молча сидела с дымящейся сигаретой подле рта, утвердив локоть на столе и положив ногу на ногу. – Тетя Люся, видимо, умирает, и мне надо с утра заняться визой. А визу получить – не чих кошачий.
К великому собственному изумлению, он взял в разговоре инициативу безо всякого внутреннего усилия. Без угрызений и без трепета совершить бестактность, сказать и сделать не так. Наверное, подумал он, это потому, что я уже не стараюсь показать, что я хороший. Не боюсь обидеть. Хуже, чем теперь, она обо мне все равно думать не может, так что нечего бояться.
А может, еще и потому мне так легко, что мне ОБЯЗАТЕЛЬНО надо ехать. У меня нет в том ни малейших сомнений. И потому меня не сбить.