— Если ты ничего не смыслишь в искусстве, то уж смотри молча и не высказывайся. Ты видишь тут мощь пролетариата., и подъем, и вдохновение, и еще черт-те что... А я вижу плохой, невежественный рисунок, халтуру, в которой ни признака мастерства, ни ответственного отношения к творчеству, ни уважения к народу, для которого якобы эта пакость пишется. Это растление творчества.
Елена вспыхнула:
— Что за тон у тебя? Почему я должна молчать? У меня есть право на мое суждение. Суждение рядового зрителя, не такого высокого знатока, как ты, — она насмешливо подчеркнула слово «знаток». — И я удивляюсь твоему наскоку...
Кудрин смутился. Елена, конечно, была права, .отчитав его. Чтобы скрыть это смущение и разрядить атмосферу, он предложил:
— Хочешь, я покажу тебе единственную на этой выставке работу, которая достойна называться искусством? Пойдем!
И он быстро пошел к тому стенду, где висела шамуринская гравюра. Елена, не торопясь, последовала за ним и подошла, когда он уже снова был во власти странного обаяния этой вещи.
— Вот, смотри! — указал он на гравюру. — Это делал настоящий художник. Это подлинное.
Елена внимательно смотрела на гравюру. Губы ее чуть раскрылись, и в лице появилось выражение напряженного раздумья, от которого даже сошлись ее крутые брови. Казалось, она трудно решала сложное внутреннее недоумение. Ио понемногу выражение недоумения сменилось насмешливой отчужденностью.
— Это? — переспросила она.
— Да, это!
Она криво и насильственно усмехнулась:
— Должно быть, ты прав и я решительно ничего не понимаю в искусстве... Особенно в таком искусстве... Что это значит? — спросила она, ткнув пальцем почти в стекло гравюры.
— Как что? — переспросил Кудрин. — Это иллюстрация к одному из проникновеннейших произведений нашей литературы, к «Белым ночам» Достоевского.
Елена усмехнулась еще раз:
— Я уже сказала тебе, что я не читала Достоевского .Да и не стремлюсь, судя по тому, что слышала о нем на партийных курсах... И то, что я вижу здесь, — меня не трогает. Изображена кисейная барышненка, терзающаяся страданиями любви, Нам чужды и эти страдания, и такая любовь. Мы не станем из-за любовных переживаний стоять у речки и думать: броситься ли в воду или купить на пятак в аптеке уксусной эссенции. Мне только смешна эта картина.
Она говорила громко. Пять-шесть художественных девчушек и два скучающих обывателя, услыхав ее голос, подошли и вслушивались, — девушки со скептическими улыбочками, посетители благоговейно разинув рты.
Кудрину стало смешно.
— Тебя принимают за пророчицу, — тихо сказал он и добавил громче: — Я ведь говорю тебе не о содержании гравюры. Когда я впервые увидел ее вчера, моей первой мыслью тоже было: «не наше искусство»... Больше того! Если хочешь — прямо враждебное нам искусство... Снаряд, выпущенный по нашим позициям, и снаряд тяжелый потому, что вещь чрезвычайно талантлива и потому вдвойне опасна. Но она неотразимо притягивает своим большим мастерством.
Елена еще раз взглянула на гравюру и отвернулась.
— А меня нисколько не притягивает. Пусть то, что ты обругал. мазней, менее талантливо, чем эта гниль, но оно возбуждает во мне сочувствие изображенному, помогает организовать сознание в духе наших идей, и мне пока этого достаточно...
Кудрин махнул рукой.
— Знаю!.. Слыхал! Хоть три сопливеньких, да своих. Но дело в том, что эту гнусную и реакционную теорийку придумал сам сопливенький для оправдания своего существования... Это паскудная ложь! .. Нам не сопливые нужны! В искусстве нам нужны мастера с более честными и более сильными талантами, чем мастера капиталистического мира, где искусство служит богу злата. Только силой нового, нашего искусства мы сможем победить старое.
— Но у нас таких мастеров еще нет, — сказала Елена.
— И поэтому ты считаешь возможным одобрять и плодить халтурщиков и приспособленцев, которые дискредитируют наше искусство?
Не ответив на его вопрос, Елена в свою очередь спросила:
— Объясни мне, пожалуйста, чем ты так восхищен в этом произведении?
Художественные девушки и обыватели придвинулись вплотную. Видимо, их заинтересовал спор.