Свою прорвавшуюся энергию Кудрин не ограничил пределами узкослужебной работы. Вспомнив свой визит в клуб он обрушился на его правление, разогнал и разворошил его и, сконструировав новое, проводил свободные часы в клубе, инструктируя и направляя работу.
Он задумал провести циклы научных и литературных докладов, сам ездил к профессорам и писателям упрашивал выступать, указывая на важность этого большого начинания.
В то же время он сам захотел прочесть в коллективе доклад на тему, связанную с ролью искусства в советской общественности. После нескольких дней раздумья он остановился на теме «Изобразительное искусство как отражение классовой культуры».
Проработав два вечера над разработкой темы, он заявил отсекру о своем намерении. Отсекр поглядел на него с некоторым недоумением.
— Что-то тема какая-то такая... непартийная, — сказал он меланхолично.
Кудрин удивился:
— То есть как непартийная? Почему? В общественной жизни нет ни одной темы, которая могла бы быть непартийной. А особенно тема, связанная с вопросами культуры.
Отсекр почесал пос и так же меланхолично промолвил:
— Оно так, да боюсь, что ребята скучать будут. Больно что-то отвлеченно.
Но Кудрин стоял на своем. И был неприятно поражен, когда во время доклада, внимательно наблюдая за залом, убедился в правоте отсекра.
Первые десять минут его слушали несколько недоуменно, но внимательно. Затем внимание стало медленно, но неуклонно рассеиваться. Послышался сначала легкий шепот, потам разговор вполголоса, кое-где рты стали сводить зевками, и на второй половине доклада из середины и задних рядов стали вставать и выходить, сначала пробираясь на цыпочках, а после не сгибаясь и откровенно стуча каблуками.
Но самым показательным симптомом было почти полное отсутствие записок, ясно определившее незаинтересованность и равнодушие аудитории.
За весь доклад Кудрин получил три записки от полутораста в среднем слушателей. Две, пустячные и несерьезные, доказывали, что зал не был глубоко затронут докладом. В одной спрашивалось: «Кто нарисовал картину, где Иван Грозный убивает сына, и почему эту картину изрезали?» В другой: «Почему в картинных музеях много картин, где изображаются боги, и почему этих картин не снимут, а оставляют их в то время, как они есть религиозная пропаганда?»
Третья была серьезной. Ее подал угрюмый худенький комсомолец с заячьей губой, сидевший с края второго ряда стульев. Он спрашивал:
«По мнению докладчика, мы не должны огулом отбросить все искусство буржуазии, но должны принять из него все ценное, переварить и на основе накопленных буржуазией культурных сокровищ создать свою культуру и искусство. Так вот пусть докладчик ответит — есть ли какие-нибудь отличительные признаки, по которым можно точно определить, что из этого наследства буржуазного искусства приемлемо для нас и что неприемлемо. Есть ли какой-нибудь полный и ясный критерий для такого разграничения?»
Кудрин с возрастающей неловкостью перечел. записку. Она ставила его в тупик. Он тщетно пытался вспомнить какую-нибудь формулу, которая исчерпывающе разъясняла бы вопрос, и не мог. И в этот момент вся затея с докладом показалась ему преждевременной, наивной, донкихотской, и он с растравляющей горечью понял, что, собираясь поучать других проблемам развития пролетарского искусства, сам он настолько оторвался от этих проблем, стал чужд им, что ему необходимо много и долго учиться, вместо того чтобы выступать с легкомысленной болтовней.
И на записку комсомольца он ответил запутанно и неясно, что точного критерия нет, что его, пожалуй, невозможно установить, ибо трудно найти безошибочные классифицирующие признаки, а потому главную роль в оценке пригодности: буржуазного наследства должно играть здоровое классовое пролетарское чутье и интуиция и для всякого марксистски мыслящего человека понятно, что враждебно пролетарской революции и что может быть использовано ею.
По косой усмешке вздернувшей заячью губу комсомольца, Кудрин понял, что ответ не удовлетворил. От недоверчивой, хмурой усмешки юноши ему стало стыдно и нехорошо.
Прений по докладу не было желающих высказаться не нашлось, и Кудрин, обрадовавшись этому, быстро уехал.
Когда он вошел в квартиру, диковато хмурый, досадующий на себя и свое незнание, домработница, вешая его пальто, пробормотала:
— Нет вас и нет, а тут телефон бесперечь трескотит, все ноги оттопала, бегаюча к нему. Все вас спрашивают.
— Кто?
— А откуда ж мне знать? Какой-то голос такой малахольный, чуть слыхать.
Кудрин расхохотался и прошел в кабинет. Не успел положить портфель, как телефон снова задребезжал тонко и просительно. Кудрин снял трубку с рычажка.
В ответ на его «алло» в трубке заверещало, запищало, захрюкало неразборчиво и жалобно. Булькали отдельные слабые звуки, и сложить из них слова было невозможно.
— Не слышу. Кто говорит? Говорите громче! — крикнул Кудрин, вслушиваясь.
Звуки стали ясней, и Кудрин начал разбирать:
— Тов... хр... рищ Кудрин... кек... хрр... я до тебя... кек... насилу... хр... дозвонил... кек... Ето я... хр... Королев... с заводу...