Меня поразили его глаза и даже, вернее, взгляд его. Он не смотрел прямо и пристально. А взглядывал искоса, боковым острым взглядом. Глаза у него очень большие, серые, светлые. И от этого странного бокового взгляда является почти физическое ощущение, что видит он дальше, чем обыкновенный человеческий глаз.
Я почувствовал сразу, что передо мной не просто «хороший человек», а какое-то явление высшего порядка.
И о. Сергий, и о. Иван очень понравились мне. Я видел в них людей, ушедших далеко в духовном отношении, понимал, что есть у них чему поучиться. Но тут было другое. И с о. Иваном, и с о. Сергием я все же стоял на каком-то общем уровне: пусть они выше, я ниже, но мы величины соизмеримые. А здесь разница не качественная, а по самому существу. Просто совсем другое. Про о. Никифора нельзя сказать, что он «лучше» о. Ивана. Он не соизмерим ни с кем другим. Точно и я, и о. Сергий, и о. Иван — люди, а о. Никифор — некое существо иного порядка…
И было странно видеть, как он хлопочет с умывальником, с полотенцем, с чайником. Но и в этих мелочах было что-то особенное, и отношение к его словам, часто шутливым, тоже особенное…
Он подавал свое грубое полотенце, и на мои слова:
— Спасибо, у меня в сумке есть свое… возражал:
— Уйдете, будете своим утираться. А здесь моим утирайтесь.
И в тоне, и в лице его было что-то такое, отчего сразу становилось ясно, что надо делать так, как он говорит.
Вначале несколько раз на такие мелочи я как-то по инерции возражал ему. Он окидывал меня своим боковым острым взглядом и сейчас же соглашался:
— Хорошо, хорошо… Как лучше! Делайте, как лучше!..
Пока мы приводились в порядок, о. Иван рассказывал о. Никифору о встрече в духане с больным монахом.
— Вы сказали, что он душевнобольной? — обратился ко мне о. Никифор.
— Да. Я в этом уверен.
— Очень рад такому гостю, — неожиданно, скороговоркой бросил мне о. Никифор.
Ушел к себе в келью. Принес хлеб. Поставил на стол посуду и подошел ко мне.
— Вы знаете, — сказал о. Никифор, — в монастыре, может быть, и больше душевнобольных, да их не видно, а в пустыне видно. В пустыне все делается видно. Здесь на виду стоим. На горе! Там и то, и другое незаметно может быть, а здесь какой ни на есть, а должен быть конец: или спасешься, или погибнешь. Здесь человек неузнанным не проживет.
О. Никифор говорил очень складно, ясным, молодым голосом. Но в словах его было еще что-то другое, какая-то особенная убедительность. Не возникало даже тени сомнения или попытки «не соглашаться». Как будто бы то, что говорил о. Никифор, было не какое-либо «его мнение», а «то самое», «наверное», — и это надо было не «обсуждать», а просто «слушать».
До поздней ночи просидели мы на поляне с о. Никифором.
Кругом черной стеной стоял лес. Острые зубцы вырисовывались на светлом, звездном небе. По всей поляне, точно восковые свечи, вспыхивали и гасли летающие светляки. Я видел их и раньше на Кавказе, но никогда не мог представить себе такого количества. Тысячи, тысячи таких огней горело в лесу. И откуда-то издали несся странный тревожный звук:
— У-гу!.. Угу-гу!..
Точно где-то далеко-далеко звал к себе человеческий голос.
Это кричал филин.
О. Никифор говорил тише. Наклонялся близко ко мне. Глаза его и в темноте, были все такие же острые и ясные. Белую бороду ветер отдувал в сторону, и весь он казался сказочным лесным дедушкой…
— Я в миру скверно жил, — говорил о. Никифор — а о пустыне с самого детства думал. Тут таинство. Вы послушайте-ка, милый братец. Был я приказчиком галантерейного магазина. Потом сам хозяином стал. Богато жил. Жена была хорошая, тихая… А я жил очень скверно. Все, что в голову приходило, то и делал, точно узнать хотел, что из этого выйдет. Мать у меня была. Она говорила мне: «И день и ночь о тебе молюсь, а ты все живешь по-прежнему». Я просил: «Не бросай, еще молись». Жена померла скоро. И стал я чувствовать: пока от денег не освобожусь, ничего не выйдет. А отдать их сил нет. И стал я сам себя обманывать: вместо того, чтобы просто отдать — мотать их. Решил все извести! Извел. И вижу тогда, что могу. Но все еще связан был. Только когда к Новому Афону подъезжать стал, почувствовал, что освобождаюсь. Долго на Новом Афоне жил, а сам все о пустыне думал. Терпел, терпел. Нет, вижу, надо идти… И ушел… И вот какое таинство! Едва не погиб в пустыне. Рассудка было лишился.
О. Никифор отвернулся и долго смотрел в темноту.
— Как же это случилось, о. Никифор? — спросил я.
О. Никифор молчал.
О. Иван тихо сказал:
— Не так молился…