Читаем Гражданин Уклейкин полностью

Был еще момент. Это — когда он причащался. Все шли к маленькой золотой чаше большой, замкнувшейся в себя, тихой толпой. Тут были и господа, сдавшие с рук на руки богаделкам на неусыпное хранение норковые и хорьковые шубы с бобровыми воротниками, в сюртуках и белых галстуках, с надушенными одеколоном непомятыми носовыми платками, выглядывающими для тона из карманов, с напомаженными накануне, до бани, аккуратно подстриженными головами и бородами, красными, напряженными шеями в подпирающих воротниках и настороженными, как бы опечаленными лицами, с которых ни баня, ни близящаяся золотая чаша не в силах были стереть въевшийся след сутолоки и интриги жизни. Были тут и шуршащие исподними юбками напыженные барыни, гордые шелковым шорохом, повытаскавшие из комодов и шкатулок бальные браслеты и броши, перерывшие накануне короба галантерейных магазинов, в накладках из чужих волос, в снежно-белых платьях, кружевах и головных наколках с десятками сверкающих гребешков; девчоночки с топкими личиками и хрупкими плечиками, с влажными, перенимающими бойкими глазками, в белых туфельках и ажурных чулочках, с острыми костяшками щиколок, с туго заплетенными косичками, ленточками и бантиками, таящие на личиках девственное благоговение; кучера и городовые с умасленными головами, потными, непроницаемыми затылками и нафабренными усами, в пиджаках и начищенных скрипучих сапогах и мягко попискивающих резиновых калошах, — и вообще народ. И он, Уклейкин, в порыжелом, белыми нитками кое-где прохваченном пальтишке, с выглядывающим из кармана потрескавшимся козырьком затертого картуза и с копеечной просвиркой в руке.

В этот момент чувствовалось, что и он перед этой чашей — одно с барынями и господами в сюртуках, хотя они и держатся стайкой и стараются обойти сбоку, чтобы не пришлось ожидать, чтобы не пришлось глотнуть с ложечки, побывавшей в сотне ртов, пережевывавших накануне всякую дрянь, и теперь, может быть, таящей остатки зараженной слюны.

— Позвольте, господа… пропустите… По-озвольте…

— Пропущай… купчиха Криворылова идет.

И Уклейкин сторонился, пропуская старосту и купчиху.

Потому у него есть порок. Он — запойный. Его бивали и волочили по мостовым, сбивали с тумбочек, втягивали и швыряли, обрывая штаны, на извозчиков, и он лежал поперек, болтая ногами и теряя опорки, ворочаясь и ударяясь головой и мыча, а дюжий сапог давил спину и грудь. Его гоняли через весь город в арестный дом с городовым при книжке. Его держали за решетками участков, и он тыкался лицом в асфальтовый пол, измазанный густой и вонючей жидкостью. И вот…

«Граждане избиратели!»

Он во весь дух несся к заказчику, лихо раскачивая за ушки штиблетки. Незаметно придвинется вечер, а там надо идти на «собрание».

— «Собрание, — внятно повторил Уклейкин, широко улыбаясь и вспоминая жирные черные буквы. — Собрание из-би-ра-те-лев».

У заказчика, надевая штиблетки на господскую ногу в тонком носке, старался держаться вежливо, действуя только кончиками черных пальцев, говорил тоненько: «Уж как раз в самый раз, ваша милость!» — и сообщил, что мог бы работать в Питере, даже на самые деликатные ножки, потому самому как он «ботинщик и по французским каблукам», и что намедни прекрасной барышне, дочке господина прокурора Балкина, сапожки для конечков примерял. А когда заказчик сказал, что за деньгами пусть вечерком зайдет, жена в город ушла, Уклейкин с живостью сообщил, что вечерком ему никак нельзя, что сегодня он приглашен «на гражданское собрание» в народный дом.

— А-а… Пой-дешь?..

— А как же-с… Такое дело… что в первый раз в жизни довелось… по такому делу… И позвольте вас, сударь, спросить: кто же я теперь буду?..

— То есть как — кто?

— А так… что пропечатано там: «граждане»… Стало быть, кто же я теперь такой буду?

— Да кто же… Кем был, тем и будешь.

— А-а… А что же это — «граждане»? Чтобы все были — пропечатано…

— Н-ну-у… это так просто… Да ты не поймешь… Это вообще так… граждане…

— А-а-а… По случаю выборов?..

— Ну да… А ты что думал?

— Я-с… Я вникнуть, конечно, не могу, а…

— И не вникай… Ничего, брат, ты не поймешь.

<p>ХII</p>

Возвращаясь домой, Уклейкин решил ни слова не говорить Матрене. А вечером он приоденется, и Матрена непременно спросит. И тогда он скажет, что на гражданское собрание.

…Прямо ахнет! А то зазналась…

Дома как ни в чем не бывало он сел на липку и принялся за работу.

…Сказать?

Ему очень хотелось сказать. Нет, пусть ахнет.

— Полсапожки после работы зачини… изорвались… Слышь!..

— Там видно будет, — уклончиво сказал Уклейкин, искоса взглядывая на Матрену. …Сказать, а?

— Нечего видать, зачини! Тебе говорят, идол! На стирку под утро итить…

Уклейкин вскипел.

— Какой я идол, а? Как ты меня… Ты смотри!.. С кем разговариваешь! Кто я тебе, а?

…Сказать?.. Так и сядет, чертова баба…

— Шваркнуть вот!.. Сказано, зачини!..

И она швырнула корявые рыжие скрипучи.

Уклейкин стиснул зубы и зашуршал дратвой. Не время, совсем не время ругаться.

Отпили чай. Уклейкин, все еще не бросая работы, сказал отрывисто и как бы загадочно:

— Рубаху вынь синюю… с горошками…

— Еще что?.. Засвербило!..

Перейти на страницу:

Похожие книги