— Ну, пропущай!.. Правду хочу изложить.
— Нальют тебе, брат, за правду.
— А мы выльем!
— И набирает, шут его возьми…
— Пропущай! Тебе говорят!
— Уклейкин, про полицию вали!
— Про пристава! Гы-гы-гы… Гладко у его про пристава… Да не бойсь!
— Боюсь? Я?! Супротив хочь кого!
Полицейский тревожится, — можно ли. Но он не слыхал еще про пристава.
— Здесь могешь все, а туда не допущено.
— Прорвусь!..
— Не прорвешься.
— Достигну! Я их во как изуважу!.. Жулье!
— Ну-ка, про несчастного-то… Вклей!..
— Л-ладно… Я ему пропою… широкорылому черту… Давай его сюды!.. Н-ну!..
— Во-во… как сейчас резанет… Ну-ка!
— А то в морду слазить… Он ма-астер…
Уклейкин щурит глаз и делает пояснительный жест.
— Ну, уж это ты… Ломовым это так, а…
Полицейский не совсем доволен.
— А Митреву-то? — возражает медник.
— Ну, дак это на пожаре… Дело горячее…
Полицейский кладет на плечо Уклейкину руку и говорит примирительно:
— Ну, вот што, Уклейкин… ступай ты теперь к Матрене и не шкандаль.
— Ты меня Матреной? Ма-тре-на!.. Тьфу!
Шкура! Понимаю я себя ай нет? Пропущай! На публику хочу!.. Н-ну!
— Не лезь, нельзя.
— Пущай! Я житель… житель я ай нет? Не можешь меня… Пу-усти!
Уклейкин напирает лицо к лицу, выпячивает грудь и откидывает голову.
— Што ж не пропущаешь-то его, в самделе… Дай ему душу-то отвести… Может он гулять-то!
— Расходись, ежели безобразить!.. Не скопляйси! Боле как троим не приказано… Н-ну-у!
А из-за толпы уже подобралась рослая, румяная баба и перехватывает Уклейкина за пиджак.
— Шкилет ты окаянный, а! Долго мытарить-то ты меня будешь, гнида ты несчастная, а?
Уклейкин сразу вянет, заслоняется рукой и бормочет:
— Не трожь… Сам, сам пойду… Ты не…
— У, несыть, кабашник! Ишь дармоеды, го-го-го! Лупоносы!
Она тащит Уклейкина за плечо, тычет в спину, и он идет толчками, откидываясь назад и на ходу вскакивая в опорки.
— Дай ей леща! Опоркой-то по башке! Э, зеваный черт!
Все еще не расходятся: сочувствуют Уклейкину и ругают Матрену.
— На меня б ее, печенки бы заиграли! — говорит кузнец.
— Уж и намылит она его, нашкипидарит!.. Чичас он еще в чувстве, а вот когда врастяжку, уж и лупит она его!.. Полсапожками по грудям, куда влезет.
— Баба могучая, д-д-а-а…
— Прямо клей! Все соки из его выбрала… Вот какая баба — груда!
— У ей крови много… путаная. С отцом дьяконом допрежь она все… Да вот у Власия-то на Стрижах, кудластый-то был… Стирала она у него, а он…
— М-да-а… Баба невредная…
— Хи-хи-хи! — заливались портнихи.
— А вы не слушайте, мы тут про деликатное толкуем.
— А мы и не знаем.
— А не знаете, так спущайтесь вечерком, узнаете…
Застучали медники. Застрочили машинки. Ударили к вечерням.
II
Когда случалось, в запой, попасть на Золотую улицу, Уклейкин первым делом направлялся к дому городского головы.
— Ага! Городская голова! Л-ловко! В три етажа загнул… Чи-исто!.. С миру по нитке — голому рубаха.
Мчался, брызгая грязью, рысак с окаменелым чудом на передке, и Уклейкин раскланивался вслед.
— Благодетели гуляют… От-лич-но!
Перед колоннадой депутатского собрания он брал картуз в обе руки, прижимал к груди и поднимал глаза к небу.
— «Дом бла-а-род-но-го дво-рян-ства»! Та-ак. Храм! Шапочку, господин, сымите.
Хохотала извозчичья биржа, а бульварчиком подкрадывался полицейский.
Участок Уклейкин обходил стороной, усаживался на уголке на тумбочку и говорил выразительно:
— Правительственный си-нод!.. Не подходи близко… Жулье!
Его тянуло сюда, как бабочку огонь, как поднятого зайца последнее логовище.
— Ежели ты у меня ешшо…
И Уклейкин летел с тумбочки, теряя опорки.
— Вдарь! Н-ну… еще! Тир-рань! М-можешь!.. И снова падал.
Одно время хотели даже выслать его из города, но вице-губернатор сказал:
— Оставьте. Скажут — деморализация власти. Приказать строго-настрого полиции не пускать его в общественные места в нетрезвом состоянии… Вот!
С тех пор Уклейкина перехватывали на перекрестках.
— Жулье!.. Шкалики!.. Шпана!..
Скромная тишина летнего вечера, упоенного отзвуками военного оркестра, нарушена, и тревожно вздрагивает самоуверенная труба, теряя такт. И обыватели уже оторвали взоры от молодецкой фигуры красноносого усача-капельмейстера.
— Уклейкина гонят!
— Где, где гонят?
— Да вон, к палате побежал. Вон стегает-то!
— Споткнулся.
— И вовсе не споткнулся… Это он за опоркой.
— Нет, перехватили.
Но труба уже отыскала потерянный такт, снова гремит ободряющий марш «Под двуглавым орлом», и граждане снова чихают в шелесте шелковых юбок.
— И с чего это в нем? — рассуждали иногда в переулке.