— А куды?
— До Єкатеринославу.
— А по что?
— Та біс їх зрозуміє.
— Товарищу Воробьёву надо сказать. Он велел обо всех таких сказывать.
— А і кажи, коли велів.
Слесарь постоял, помял снег новыми сапогами и вразвалочку направился к депо. Обходчик погасил фонарь. На огромном чёрном небе не было ни облачка, ни единой звезды, словно в преисподней, и только ущербный жёлтый диск висел над Тузловкой подобно надкушенному яблоку — скверный знак. Обходчик перекрестился и торопливо пошагал вслед за слесарем.
Небо и в самом деле казалось недобрым. В приоткрытую дверь теплушки заглядывала тяжёлым взглядом луна, и только когда состав сделал крутой поворот на Цыкуновскую биржу, этот взгляд ушёл за спину.
— Небо какое нехорошее. Видели? Как будто умершее.
Возле двери стоял прапорщик Кашин. Высокий, худенький, почти что мальчик. Большие серые глаза смотрели искренне и доброжелательно. Когда составляли команду, Некрашевич не хотел его брать. Слишком молодой, слишком неопытный. Из реального училища сразу поступил в Ташкентскую школу прапорщиков, потом большевистский переворот, безвластие. Прибыл на Дон спустя неделю после ростовских боёв. Идти с таким бойцом в рейд себе дороже. Но Кашин ухватился за Некрашевича как клещ и уговорил-таки.
— Поменьше смотрите туда, прапорщик. И вообще, закройте дверь, дует, — ответили ему.
Кашин задвинул дверь до упора, прошёл к нарам в задней части теплушки.
— Сяду с вами, Владимир Алексеевич, не возражаете?
Толкачёв повёл рукой, место не куплено. Кашин сел. Несколько человек расположились вокруг печки. Некрашевич рассказывал очередную историю из фронтовой жизни.
— Сидим в блиндаже, играем в карты, — он достал папиросу, сосед чиркнул спичкой, дал прикурить. — Спасибо… Так вот: на воле слякотно, морось, австрияки шрапнелью поливают, чтоб мы к тишине не привыкли. Ну да разве нас проймёшь? Играем. У меня на руках флеш. Поручик Мейендорф личико своё картами прикрыл, одни только глазки хитрые видны да лоб взопревший. Ну, думаю, тоже, сукин сын, чёрт немецкий, не с кукишем сидит, хотя вряд ли карта большого достоинства, иначе бы не потел…
От печки шли волны жара, навевали дрёму. Толкачёв снял шинель, сложил её и бросил на нары в изголовье, прилёг. Снять бы и сапоги, но вставать не хотелось. Откуда-то пришла и укоренилась в теле усталость. С чего? Последние три недели только и делал, что валялся на диване, читал или смотрел в огонь. Предложение Некрашевича отправится в Матвеев курган разоружать запасной батальон воспринял как благую весть. Два дня, пока набирали команду, ходил на подъёме, радостный, что вот, наконец-то, снова при деле. Так с чего вдруг такая усталость? Перегорел?
— Думаете, от переименования что-то изменится? — спросил Кашин. Он спросил тихо, как будто и не надеялся на ответ.
— О чём вы?
— Ну, то, что Организация генерала Алексеева теперь называется Добровольческой армией.
— Вам не всё равно?
— Наверное… Да, вы правы, какая разница. Я просто подумал, вдруг теперь люди больше к нам проникнутся? Всё-таки Добровольческая армия — это уже звучит иначе, почти как ополчение Минина и Пожарского.
Кашин положил руки на колени, застыл. Толкачёв почувствовал зарождающийся интерес к разговору: ополчение Минина и Пожарского? Смешно. Впрочем, в чём-то этот молоденький прапорщик прав. К России вот уже в который раз, незаметно, шаг за шагом подбирается новая смута. Бунтуют города, поднимают флаги самозванцы. Люди мечутся, не понимают, к кому примкнуть, и вообще, надо ли к кому-то примыкать, и со всех сторон — из-за гор, из-за океанов — слетается падкое на чужую беду вороньё.
Толкачёв приподнялся на локте.
— То есть, вы думаете… Простите, как вас по имени?
— Мама называет меня Серёжей, и мне нравится так. Если возможно, я бы предпочёл, чтоб и вы…
— Серёжа? Что ж, хорошее русское имя. И вы думаете, Серёжа, что наша армия — есть новое ополчение?
— А как иначе? — восторженным полушёпотом произнёс Кашин. — Генерал Алексеев — это же настоящее воплощение Минина! Герой! Патриот России! Ведь это он бросил воззвание в народ, призвал всех на борьбу с очередным Лжедмитрием. А Лавр Георгиевич? Разве не ему мы — все мы — отводим роль князя Пожарского? Великий военачальник! Гений! Кто как не он принял в руки жезл страстотерпца и взял на себя все грехи и всю кровь, которые непременно случаться в этом ужасном противостоянии с силами безбожников!
Это была речь начинающего национал-патриота, пока ещё точно не определившегося с лозунгами, но уже готового идти на смерть и вести туда за собой всех остальных. У Толкачёва она вызвала улыбку — высокие слова, небесная патетика! На фронте он наслушался подобных речей вволю и выработал к ним иммунитет.