Тротуар был простелен разноцветными плитками с именами и рисуночками. У меня под ногой, например, оказался какой-то «Олег». В другом месте синела шестиконечная звезда и виднелся кусочек еврейской фамилии на букву «це», остальное загораживал ботильон какой-то дамы, которая тоже во что-то всматривалась — кажется, в незатейливые стишки, посвященные неизвестной Оле.
Я знал, что место на этой мостовой продается. Кто-то мне даже говорил, сколько это стоит.
Саша задумчиво поковыряла носочком чью-то плитку.
— Знаешь, — сказала она, — я вот думаю себе такую фигню заказать. Чтобы от меня что-нибудь осталось. Мужа нет, детей нет, работаю как дура в этой конторе... Завтра кони кину, и никто не вспомнит. Вот ты, — повернулась она ко мне, — пишешь чего-то. Написал бы про меня. Так ведь нет. Потому что я тебе тогда не дала, да? В «Космо» пишут — мужчины этого не прощают, — она сыграла лицом нечто вроде усмешки, получилось плохо.
Я прикинул, как бы удачно сострить или спошлить по этому поводу.
— Хоть плитка, — добавила Саша таким голосом, что даже до меня дошло: пожалуй, пошлить и острить сейчас не нужно. Потому что она, конечно, не заплачет, но, пожалуй, обидится.
Всеобщее, равное, тайное и прямое
Упрощение
Все изящное, глубокое, выдающееся чем-нибудь, и наивное, и утонченное, и первобытное, и капризно-развитое и блестящее, и дикое одинаково отходит, отступает перед твердым напором этих серых людей. Но зачем же обнаруживать по этому поводу холопскую радость?
Константин Леонтьев
... Признайтесь же хотя бы самому себе, дорогой мой Мишель, в кои-то веки признайтесь: ну разве Вас не охватывает недоуменное, конфузливое чувство, когда Вы припоминаете что-нибудь из жизни и быта несчастной нашей православной церкви? Оставим крайности Кальвина, костры Женевы, все прочие ужасы прежних веков Европы, но и все же: неужто Вас, подлинного европейца, не коробит это нелепое поклонение доскам, это безразличное бормотание византийских молитв, это паломничество нищих и доведенных до крайнего отчаяния полицейским правительством крестьян к полуграмотным старцам, которые только и могут утешить их тем, что посоветуют класть земные поклоны?
Зайдите в храм, взгляните на то, как бездумно, без всякого подлинного чувства, без малейших проблесков понимания смысла сказанных слов повторяют старухи то, что говорит им священник. Как покорно они поминают своих загубленных рабством покойников. Нет, до тех пор, пока забитый, темный, и без того обремененный непосильной ношей земельных долгов русский народ не освободится от этого мертвящего церковного суеверия — проку от всех даров просвещения не будет.
А единовластие, этот наш незыблемый и священный монархический строй! Как много горя, притеснений и слез он уже даровал России, и скольких бедствий еще приходится ожидать от жестокой и безрассудной монаршей воли! Романов, капризный властелин, по прихоти которого мы в любую минуту можем лишиться прав, имущества, самой родины, полагает себя ответственным единственно перед небесным судом, но — кто знает, быть может, плаха, веревка или гильотина ограничат его самодержавие куда вернее, чем невидимые миру высшие силы. Я знаю, что Ваши молодые убеждения, Ваш сентиментальный восторг перед народным духом и его верой в самодержца мешают Вам сделаться окончательным республиканцем, но поверьте мне, старику, видавшему немало страданий, причиненных мыслящему человеку равнодушной властью, — Россия должна быть освобождена от средневекового тирана.
Но спасение нашего отечества, до сих пор терзаемого волками деспотии, не наступит только лишь вследствие торжества конституционного строя и трезвого, просвещенного атеизма. Нужны и другие, ничуть не менее глубокие перемены.
Я верю, что Вы понимаете меня. Ведь Ваше пылкое сердце, пусть и подверженное влиянию мистических предрассудков, доставшихся Вам от Ваших предшественников, таких же мечтательных славянофилов, все же нетерпимо ко всякой несправедливости, ко всякой неправде, как индивидуальной, так и общественной. Так скажите же мне, допустимо ли вековечное существование высших и низших сословий, государственное разделение своих подданных, позволяющее одним безнаказанно тешиться унижением других? Ответьте же мне, разве возможен в этих неравных условиях так ценимый Вами полезный, очищающий душу труд? Мне бесконечно горько, что Ваше поколение смирилось с произволом и покорно молчит, словно бы и не нуждаясь уже в лучах свободы, но запомните, мой дорогой Мишель, запомните мое пророчество: в тот день, когда любой гражданин России сможет свободно выбрать и правительство, и личную будущность — только в тот день Вы впервые почувствуете себя счастливым дома, а не на чужбине.
Екатерина Александровна часто Вас вспоминает и матерински целует Вас.
∗∗∗
Мишенька, право же, Вы милый, прекраснодушный мальчик, но я не понимаю, как мне реагировать на Ваше странное предложение.