Её полудетские грёзы одарили будущего мужа безграничным превосходством во всём и всепоглощающей любовью к ней. А в Серёже были именно грани, рубежи, и скоро, сквозь влюблённый угар, она с огорчением их заметила.
Уже при свадебной поездке за границу обнаружилось, что у Серёжи «колокольный кругозор»[250]
, за который он и не пытался совершать полётов. Музеи, концерты, Везувий, красота Неаполитанского залива… оставили его равнодушным. О гробницах Медичи[251], балконе Джульетты, Авиньоне[252]… он просто никогда ничего не слыхал. Она просила как-то почитать ей вслух из «Фауста». Перелистывая томик, он с удивлением ужаснулся: «Да ведь это, матушка моя, в стихах».Погрустила, но простила.
Затем весной отъезд мужа неожиданно показал, что есть у него и другой рубеж — душевный, целый отсек, куда любви нет доступа… Серёжа разом померк в её глазах. Воплотившийся в нём идеал рухнул, и примириться с этим было всего труднее.
Но тут же пришло на память и другое, мелочь…
Прошлой зимой они проводили десять дней на Ривьере. Однажды муж пришёл её будить, весёлый и довольный. Друзья его уговорили участвовать в международном состязании на голубиных садках. Как отличный стрелок, он был уверен, что с честью постоит за себя. Но ей тотчас же представилась вся жестокость этой мужской забавы: беспомощные птицы, выпущенные из коробок под расстрел… судороги окровавленных подранков… Она схватила мужа за руку:
— Какой ужас! Не делай этого, Серёжа, если меня любишь.
Поняв сейчас же по его изменившемуся лицу, какая в нём борьба, она решила взять свои слова обратно.
Неожиданно в ответ он поцеловал её. В его ясных немигающих глазах пробежало облако.
— Прости меня. Я чуть не согрешил, забыл про голубя над царскими вратами…
«Нет, нет, — быстро забилось сердце, — Серёжа даже такой, как есть, ей не чужой, а свой…» И страстно захотелось проверить, не забыл ли он её любовь и ласку?
На мгновение в глазах закружилось от нахлынувшей мучительно приятной, обжигающей всё тело чувственности. Всё стало сразу легко и просто. Есть незримый узел, связавший их две жизни навсегда! Неясным оставалось только, как быть, чтобы этот узел на беду не порвался.
Она сделала попытку напряжённо сосредоточить мысли. Но ухо раздражало непрекращающееся однообразное приговаривание Евсея Акимыча.
Прислушалась невольно. Управляющий продолжал с терпеливой сладострастной настойчивостью описывать картины на стенах деревенского дома.
— …Опять-таки ни строгости иконописной, ни титлов уставных, — давались им сейчас подробности чего-то, — но прочее всё будто по Писанию: у него, значит, посох, сама на ослице, а на руках младенец…
«Ребёнок! — молнией сверкнуло в голове. — О чём я думала?.. Конечно!»
— Не прискучил ли я вам? — диким диссонансом раздалось в ушах.
Она его оборвала. Решение было принято мгновенно и бесповоротно. Она потребовала от Евсея Акимыча, чтобы всё было готово к переезду послезавтра вечером.
Борода управляющего скептически покривилась.
Дом сейчас решительно необитаем. Всюду сырость, плесень; ни печей, ни плиты не растопить; водопровод давно попорчен; рамы не вставлены…
— Нет-с, прикажите повременить!
Ей стало досадно. Она уже обдумывала, какие из её парижских платьев скорее всего понравились бы мужу. Спросила, через сколько дней всё может быть исправлено.
Евсей Акимыч запротестовал:
— Помилуйте! Дайте срок, ведь на дворе зима. А какой ремонт в мороз! К весне, только стает — капитально приступим. После Святой недели, даст Бог, и справите новоселье.
— Хорошо, — уступила она поневоле, — придётся, стало быть, пока как-нибудь устроиться просто в казармах у графа.
Борода перед ней замоталась отрицательно из стороны в сторону.
Но на этот раз она предотвратила возражения:
— Не отговаривайте, я всё равно решила!
Евсей Акимыч задумчиво потёр бородавку на шероховатом носу.
У неё сверкнула шаловливая мысль:
— Знаете что… Графу о моём приезде — ни слова. Я хочу, чтобы мы ему… как это говорится… снегом на голову.
Ей показалось, что управляющий опешил от этих слов. Его барсучьи глазки скосились, отражая что-то вроде испуганного замешательства. Но через секунду он расплылся в елейную улыбку.
— По деревне изволили затосковать, — посыпалось скороговоркой, — к землице потянуло-с… Вот порадовался бы граф покойный! — Бывший кокоревский артельщик почтительно вздохнул: — Мудрый был вельможа. Говорит мне, бывало: безземельный дворянин, Акимыч, что еврей без мозгов либо дьякон, потерявший голос…
Управляющий торопливо перешёл затем к бумагам, принесённым, как всегда, на подпись.
У неё, по наследству от матери, был дом в Москве да небольшое имение где-то в костромских лесах. Обыкновенно Евсей Акимыч едва скрывал своё пренебрежение к столь незначительному личному её имуществу. Нашего, репенинского, погуще будет — так и сквозило в его тоне.
На этот раз он стал старательно вдаваться во всякие подробности, что-то предлагал… И полчаса подряд без умолку говорил да говорил, а глазами всё искал что-то на столе. Наконец придвинул к ней найденный телеграфный блокнот и, будто мимоходом, посоветовал просительно: