Господь подкидывал Лане одних только девок – Дунь-Грунь, Верок-Клавок, Ульян с Матренами, поодиночке и партиями, и Ланя смурнел перед всякими родами, мрачнел и скучнел в ожидании, нес в будку очередную девку, стыдливо и зло, на потеху окрестностям.
Было ему натужно, было непрокормно, но Ланя Нетесаный не сдавался и Господь не сдавался тоже.
Счастье не корова – не выдоишь...
– Ланя, – просила порой Арина Нетесаная. – Будь другом, Ланя. Скинь на сторону хоть разочек.
Но Ланя не скидывал.
Ланя рожал себе да рожал, стиснув зубы, девок за девками, и выбранное про запас имя Саня так и томилось за ненадобностью.
Будка торчала на отшибе у запасной ветки, поезда проходили нечасто, по случаю, и девки гомозились на рельсах с подружками из Талицы, босоногие и кучерявые, громкоголосые и толкучие. Девки и за стол садились несчитаным множеством, как сбегались с окрестных деревень: где свои, где чужие – не разобрать.
Считай всех своими, тогда не ошибешься.
Так и считали.
Паровоз погуживал с расстояния, напоминая о себе, девки вставали у полотна, как на показ, в обносках и обстирках, но глядели на них только машинист с кочегаром, чумазые да усталые, бежали позади платформы с углем, лесом, цементом: некому себя показать. А девки перерастали отца с матерью, неуклонно тянулись кверху, тонконогие и нескладные, позабыв про уважение к родителям.
– В кого они у вас? – спрашивали с ухмылкой прохожие.
– А в меня, – отвечал Ланя Нетесаный, тяжеловесный и присядистый, с хорошо упрятанной обидой. – Я высокий. В душе я очень высокий. Только ноги у меня короткие.
Порой кочегар свешивался с подножки, руку тянул – прихватить и увезти: девки визжали от волнения и бежали поскорее к реке погадать на жениха. Набирали воды в рот, мчались наперегонки к дому, топоча пятками: которая первой добежит, воды не расплещет, той первой и свадьба. Меньшие захлебывались на бегу, глотали по пути воду, только Фенька-угроба доносила до капельки, распихав соперниц локтями-коленками ради скорого жениха.
Но женихи были не по возрасту.
В один раз Фенька не утерпела, подскочила к паровозу, сдернула дразнилу-кочегара на скорости: чтоб с ней был.
Скандал сделался. Состав останавливали. Рапорт писали. Прощения просили. Кочегар больше не свешивался с подножки, а грозил Феньке кулаком да плевал длинно на сторону угольной слюной.
Фенька плевала в ответ...
К ночи девки затихали, угомонившись, сон сваливал впокат, как щелчком в лоб, и наступало время родителей.
Ланя Нетесаный нехотя садился на приступочку спиной к косяку, лениво перебирал гитарные струны, пел низким, хрипатым голосом из глубины, словно ехал, не торопясь, со степного, ковыльного отдаления, ехал и никак не мог доехать.
Стареешь – будто удаляешься от жизни в ненужные тебе края.
Провожающие видятся смутно, как от слезы в глазу. Звуки доходят глухо, как от ваты в ушах. Запахи трав не унюхать, как при насморке. И на вкус многое уже горчит.
Так что же останется?
Только обтрогать, если дотянешься напоследок.
Попев всласть, от души, Ланя ударял вдруг по струнам, и Арина Нетесаная выходила на середину, всплескивая руками, дробь била босыми пятками. Бурно, отчаянно, как на показ, а Ланя не глядел вроде – ни к чему это, только рвал струны ловкими коричневыми пальцами.
– Вы кто? – спрашивали с подозрением проезжие. – В кого вы у нас?
– А в никого, – отвечал Ланя Нетесаный с плохо упрятанным раздражением. – Нас цыгане с телеги обронили. На ярмарку скакали – подбирать не с руки.
Опять он пел – она слушала, опять она плясала – он не глядел, и так заполночь, каждый почти летний вечер, до рассветных перистых петухов на полнеба.
Немолодые уже, каждому под горку: годы как дети, чего их считать?
Утром у них работа, домашние дела, жизнь повалится на головы – только отгребай, а они поют, они пляшут, у них сил много – не потратили за годы.
Обидно умирать с непотраченными силами...
3
– Ланя, – попросила Арина, когда женихались. – Свози меня, Ланя, в город. Чего тебе?
Он и повез.
Пешком. На попутке. Потом на поезде. Опять на попутке.
В тир сходили, в кино и буфет.
В кино ее перекрыли широкими спинами во много рядов, и достался Арине кусочек заграничной жизни, с верхнего угла – не разгляди-поймешь. Кто-то любил кого-то с музыкой, плясками, с бокальным перезвоном, а кого – не видно.
– Девка, – сказали сзади. – Не стеклянная. Осядь давай.
Она и осела за спины. До конца сеанса.
В тире хозяйничал за прилавком недобрый однорукий солдат в долгополой шинели. Взяла ружье-малопульку, приложилась щекой к случайному месту, выпалила неизвестно куда.
– Деревня, – сказал солдат. – За грош хочешь глаз мне выщелкнуть? Поди вон!
И они пошли в буфет.
Взяли хлеба, винегрет со свеклой, морс из клюквы – запить, по лоснящейся сардельке в непробиваемой кожуре.
Арина оглядела ее с сомнением, ткнула несильно вилкой: сарделька и скакнула с тарелки на стол.
Воротила на место, ткнула опять: та опять скакнула, боком проехалась по клеенке.
Хмыкнули мужики, фыркнула буфетчица, мальчонка хохотнул у двери.
– Дай я, – сказал Ланя и ткнул что есть силы своей вилкой.