И чувство тревоги, оставляемое каждый раз приходами Вали, незаметно перебрасывалось на Наташу. Она там, в Москве, тоже без отца и матери, а ведь ей еще и восемнадцати нет. И от макушки до пяток она вся хуторская. Кто ей там вовремя даст совет, предостережет от возможных в ее возрасте ошибок? Можно и среди множества людей чувствовать себя одинокой.
И от ее писем, скупых, написанных крупным полудетским почерком, веяло чем-то недосказанным, от чего оставался почти такой же след, как и от посещений Вали.
Но, может быть, больше всего поразил Лугового разговор с Валиной матерью — Махорой, когда она после очередного загула опять пришла проситься на работу и, получив отказ, не обиделась, а только заплакала и сказала: — Вот теперь от меня и все уже откачнулись насовсем — хоть пропадай. Валька моя как ушла к отцу, так и глаз не кажет, родной матери стыдится, и Наташи вашей нет. Теперь, если опять заболею, некому будет и воды подать. Прошлую зиму, когда я в гриппу лежала, Наташа, бывалоча, придет, и печку затопит, и полы помоет, и не забудет чего-нибудь мне из дому поесть принести. А то и сама борщ сварит. А теперь некому будет приводить. С чего это она как-то сразу собралась в эту Москву? Какая-то в это лето она непохожая была на себя.
И, повернувшись, пошла к двери. Окликнув ее и досадуя на себя, Луговой написал управляющему отделением на ее заявлении всего одно слово: «Допустить».
— Только это уже совсем в последний раз, — отдавая заявление и не поднимая глаз, предупредил он Махору.
Оказывается, и Марина узнавала теперь о Наташе от людей немало такого, о чем даже и не подозревала она, мать. За день на медпункте перебывает много людей, больше женщины, а там, где сойдутся две женщины, тропинка разговора неизбежно приведет их к детям. Вечером Марина рассказывала Луговому такое, о чем, конечно, женщины могли рассказать только ей, матери.
Никакой бы, пожалуй, другой девушке в этом казачьем хуторе не простили, если бы она, переехав, на лодке на остров и вбросив с себя одежду на пустынной косе, купалась там в чем мама родила на виду у проходивших мимо катеров, теплоходов и барж, нацелившихся на нее с палуб биноклями, а ее не обвиняли даже старухи: это была Наташа. И только посмеивались, узнав, как она начинала бомбардировать обладателей биноклей яблоками и арбузными корками, нередко попадая в цель, как это было с толстым рыжим туристом в трусах, которому так и пришлось под ее шрапнелью убраться в каюту. Ни от кого другого бакенщик Ярыженский не потерпел бы баловства с бакеном, а она становилась на него и ныряла вниз головой — Ярыженский только покачивал головой, проплывая мимо на своем «Олене».
Ее давно уже приметили и с палуб речных судов, огибавших остров по глубоководному
А вскоре уже те же самые яблоки, которыми бомбардировала она суда, из орудий войны превратились в орудия мира и дружбы. Проплывая мимо, матросы заискивали:
— Казачка молодая, кинь-ка яблочко!
Она никогда не отказывала, до дна опустошая свою белую клеенчатую сумку, и ловила бросаемые ей в обмен с борта судна вяленые рыбины: чехонь, синьгу, а иногда и донского рыбца. Тут же она и разделывалась с рыбой, не забывая поделиться со своим четвероногим другом, после чего он то и дело хватал пастью воду. Матросы уже подслушали, что зовет она своего диковинного зверя Ромкой, и кричали ему:
— Ромка, плыви к нам!
Теперь уже он, стоя на берегу или на корме лодки, будто отлитый из какого-то серебристо-серого металла, отвечал им не угрожающим, а беззлобным и, пожалуй, дружелюбным лаем. Во всяком случае, холка у него не вставала дыбом.