Календарь притащил откуда-то Гренобль. «По случаю». Это было обычным объяснением Гренобля, когда он приносил что-либо в дом. Пифагор не расспрашивал, знал, что, скорее всего, попросту спер, пока кто-то зазевался. Гренобль ведь особо не раздумывал, когда видел что-то ему интересное и без пригляда. В его безразмерной амуниции можно было мамонта спрятать и унести – никто не заметит.
А календарь по всем статьям знатный. И не старый – прямо на этот самый настоящий год. И женщина на нем красивая – что ни на есть голая. Ну, просто напрочь. Со всеми грудями и прочими интересными местами.
Пифагор засмотрелся на эти самые места и понял вслух:
– Сегодня суббота.
И громко повторил:
– Сегодня суббота…
Гренобль зашевелился в своих лохмотьях, потянул носом, учуял дым от печи и выпростал наружу взъерошенную местами голову. Череп его был наполовину лыс – спереди и в средине. Другая половина в окантовку лысины – патлата.
Вороний глаз Гренобля прищурился в бутылку. На диване у стены ему было холоднее, чем при печи. Просился Гренобль на широкую кровать к Пифагору, но тот брезговал спать с мужиком в одной постели, хотя бы и без простыней. Вот и мерз зимними ночами Гренобль на своем диванчике у стены, зарывался с головой в старые одеяла и просто во всякую рвань – в ошметки пальто, курток, ватных штанов. Печь-то была небольшой – позади ее припирала кровать Пифагора, а передком выходила она на кухонку, где диван не помещался, а спать на полу там было еще холодней, чем в единственной в доме комнате – дуло там из разбитого, хотя и заткнутого тряпкой, окна. В комнате на диванчике было все-таки теплее. Но холодно.
Не из-за зябкости поднялся с диванчика Гренобль. По большой нужде. Он подошел к столу и, взяв бутылку, влил в себя остаток.
– Хоть бы в стакан налил, – неодобрительно заметил Пифагор.
Гренобль молча кивнул, соглашаясь, и двинул на улицу. К сортиру без двери. Тоже стопили. Дверь-то. Все равно без надобности.
Когда Гренобль вернулся, Пифагор все еще смотрел на календарь.
– Чего там нашел? – спросил Гренобль и вдруг догадался, оживился: – Праздник какой?
Праздник – это, значит, можно пойти к магазину и выпить с кем-нибудь за так, за компанию. В такой день мужики деревенские заходят за законной в глазах законной супруги бутылкой, и кто несет ее бережно домой к столу, к огурчикам, помидорчикам, грибочкам, квашенной капустке, мясистой ляжке, белой простыне, а кто и открывает ее, родимую, тут же за углом магазина, и пьет, пьет – не допивает – хочет поговорить, но не о какой-то там уже по счету двойке сына, не о тле, нежданно-негаданно напавшей на крыжовник, не о постном – черт бы его побрал – навозе, а о самой что ни на есть мировой экономике или даже, еще лучше, о глобальной, ети ее мать, политике:
– На, глотни, черт. Скажи только, подымется наша держава или утремся опять?
И ответить нужно правильно.
Скажешь:
– Подымется.
Прогадаешь, не поверит умудренный жизнью мужик.
Брякнешь:
– Утремся.
Тем более не поверит, обидно ведь это.
Нет, надо сказать правильно, верно:
– Это ведь как посмотреть. У супостатов, конечно, сил много. Но с обратной стороны, и мы тоже не лыком шиты. У нас бюджет-то растет – раз, и рождаемость прет – вот те два. Ну а если взять и еще пошире умом раскинуть?…
Главное поддержать разговор. Чем он дольше, тем приятнее сбежавшему ненадолго от домашних забот мужику, и тем больше глотков достанется. Глядишь, и соскучившийся по великим делам еще раз в кошелек свой заглянет, и за другой бутылкой сходит-пошлет. Да, по политической части Гренобль был большим знатоком. Не чета Пифагору, который в разговорах таких молчал больше. Потому и наливали ему реже.
Еще у магазина даже и не в праздник можно было Юрика с Альфредом встретить. Эти двое по всей деревне, по родне близкой и дальней, по соседям да по одноклассникам бывшим шатаются, копейки сшибают. И если у Гренобля с Пифагором только мелочь звенела в кармане, то шли они в долю с Юриком и Альфредом. Гренобль легко. А Пифагор скрепя сердце. Не любил он этих Юрика с Альфредом – всю жизнь они тунеядцы – мелкие пакостники, и поговорить-то с ними не о чем. Юрик все треплется о том, когда, как и кого обманул, что украл, как на зону ходил и как там от настоящих урок да начальников спасался. Такую мерзость про лагерную жизнь рассказывает, да еще и бахвалится этим. Альфред же все вспоминает, как в городе в институте учился и вместо занятий ходил играть на бильярде. Это на те деньги, что ему мать – уборщица в деревенском правлении – высылала, себя в впроголодь держа, объясняя деревенским:
– Выучится, вернется, мать по гроб жизни обеспечит…
Выучился безделью и пьянству. Вернулся и тянул, тянул из матери последние копейки, последние силы. Не вынесла она напряжения душевного. Обеспечил мать гробом. Так говорили в деревне.