За три дня до смерти — днём — она неожиданно закричала, да так, что у Валентина ноги подкосились. Он рванул к ней в комнату и увидел её всю трясущуюся и показывающую в сторону окна. «Чёрт!» — явственно говорила она, — «Чёрт!» Приглядевшись, Валентин увидел по ту сторону стекла соседского чёрного кота, который сидел на карнизе и смотрел сквозь стекло прямо на них. «Чёрт!» — повторяла старуха. «Чёрт!» — это слово было первым, которое она произнесла за три года.
Валя отпугнул кота, но баба Маша не успокаивалась и продолжала трястись. Тогда Валентину пришло в голову (не без влияния модных в то время псевдорелигиозных американских ужастиков), что в борьбе с чертями помогают иконы. Он не поленился вытащить из-под кровати бабулин чемодан, покрытый сантиметровым слоем пыли, достать оттуда её икону с нечитаемыми чёрными ликами в потускневшем серебряном окладе и водрузить на подоконник примерно в том месте, где ранее сидел кот. И что бы вы думали? Баба Маша перестала трястись, глубоко вздохнула и уснула, как показалось Вале, с улыбкой на лице.
Померла она утром на третий день, крепко держась за спинку кровати скрюченной рукой.
Когда разобрали её чемодан, нашли ненадёванный, послевоенный ещё комплект белья, приготовленный «на смерть», банку тушёнки 1949 года и два вышитых деревенских полотенца. Валя вспомнил спор бабушки с мамой после ежегодного семейного посещения Пискарёвского кладбища. Мама в разговоре за столом упомянула статую Родины-матери с венком в руках. Баба Маша удивлённо спросила: «С каким венком?» «Ну, с венком, она в руках его несёт». «Так то ж не венок», — укоризненно сказала бабушка. «А что же?» Баба Маша пожевала губами и сказала, как отрезала: «Полотенце». Все засмеялись, а папа спросил: «А зачем полотенце-то?» «Мёртвых обтирать», — сказала бабушка. Валя тогда подумал, что, наверное, так оно и есть. Венок в такой ситуации был бы совершенно лишним.
Надев крестик, Валентин почувствовал себя более защищённым, в том числе и в буквальном смысле: «от внезапной смерти», «от авиакатастрофы» или чего-нибудь подобного, непредсказуемого. Кроме того, он ощутил некую гордость не гордость, радость не радость, но, скажем так, уверенность от обращения «к корням», возвращения к «исторической парадигме» (да мало ли какие ещё мог бы подобрать слова человек, закончивший философский факультет).
Те времена — а речь идет о конце 80-х, разгаре горбачевской перестройки, ещё до перехода её в фазу кризиса, — Шажков вспоминал с некоторой ностальгией, давно уже вышедшей из моды, так как сейчас поздние 80-е годы прошлого столетия принято ругать — да и как бы есть за что, ведь они привели к социальным, моральным и экономическим потрясениям последовавших за ними 90-х. Однако, если без предвзятости оценить то время, для горячего и оптимистичного юноши, заканчивавшего учебу на философском факультете, это был кайф! Его бросало из огня да в полымя: от глобализма до русского космизма, от Ницше и Фрейда до русской религиозной философии, от Николо Макиавелли до индийской политики ненасилия. А телевидение? Встаешь утром — а тебе не пищащую заставку о четырёх кругах по углам показывают, а музыкально-информационную программу Каково? Забыли уже. А дискуссии везде и обо всем? А книжки и журналы? Словом, для себя Валентин решил, что за духовную нирвану конца 80-х он готов простить последовавший бардак 90-х.
90-е годы — это отдельный разговор. Скажи мне, что ты делал в 90-е, и я скажу тебе, кто ты. Часто и говорить не надо: и так видно. А иногда говорить уже не с кем.