Позже, сначала подрастая, потом набираясь ума, наконец, надеюсь, мудрея, я перевидал всякое: и кровати, убранные кружевными подзорами, украшенные пирамидками подушек — меньше, меньше, меньше, меньше… едва не до самого потолка; и много раз осмеянных, якобы специфически мещанских слоников, непременно колонной, обязательно по семь; видел разную редкую мебель — и красного дерева, и карельской березы, и светлого американского клена; попадались на глаза вещи затейливые, изукрашенные резьбой или бронзовыми накладками, инкрустированные перламутром. Что сказать? Беречь старину, приобретать дорогой комфорт, наверное, не зазорно и наверняка не предосудительно, но преклоняться перед вещами, служить бездушным предметам — позорно и, хуже того, — погибельно. Посещение Фортунатовых получилось скучным.
Мы сидели, окруженные роскошью. Под самым носом у нас громоздились горками разные печенья и заманчивые восточные сладости, пестрели нарядными обертками сортов пять лучших конфет. Митька молотил все подряд. Его мама старалась нас развлекать явно «воспитательными» разговорами. Все ее слова так или иначе касались правил хорошего и очень хорошего тона. Кстати, образцом, достигшим вершины такого тона, мама называла бывшего графа, генерала Красной Армии Игнатьева…
Сообразуясь с обстановкой я старался есть и пить так, чтобы не подумали — голодный, или, что оказалось бы еще неприятней, — первый раз за таким столом.
Все, наверное, сошло бы благополучно, но… «мой черт», что живет во мне и постоянно шкодит, вдруг выскочил. Когда я был уже по горло сыт и печеньями и козинаками, а пуще — речами мамы Фортунатовой, стараясь поддержать беседу о правилах хорошего тона, я поинтересовался:
— Скажите, а почему женщины не любят, когда упоминают их возраст?
Мама Фортунатова охотно и обстоятельно принялась объяснять. Получалось, женщине-де свойственны очарование, красота, мягкость, и, естественно, каждое существо женского пола хотело бы возможно дольше оставаться предметом поклонения…
Тут я противно хмыкнул — так, думаю, это выглядело со стороны — и попытался вежливо уточнить кое-что:
— Простите, но, когда предмет поклонения сообщает, что ей «восемнадцать уже было», а каждый невооруженным глазом видит — и сорок давно мимо пролетело, разве это может продлить или усилить восторг мужчины?
— Так рассуждать невежливо, — сказала мама Фортунатова. — Ты уже большой мальчик, Коля, у тебя хороший вкус, — она игриво взглянула на Наташу, — и тебе следует понимать: мы живем в мире со множеством условностей… Нравится или нет, считаться с ними надо!
— А я думаю, если женщина крепко жмет руку, сверкает белыми здоровыми зубами и открытым текстом сообщает, что ей сорок два, например, а сама выглядит как десятиклассница, вот это действительно повод для преклонения!
— Коля, милый, думать так невежливо, даже — стыдно.
— Неужели мысли бывают невежливыми или стыдными? — спросил мой расходившийся черт и заставил меня еще раз противно хмыкнуть. — А я думал, существуют мысли правильные и ошибочные, а еще — честные и лицемерные…
Меня не выгнали, просто в подходящий момент вежливо подвели к двери, пожелали всего хорошего и… больше уже не звали. Впрочем, по этому поводу я никогда не горевал.
Теперь благодарю судьбу: человеку нужен разный опыт — и положительного и отрицательного знака тоже. Опыт — наше главное, наше самое бесценное оружие и богатство одновременно.
В фортунатовском доме я впервые соприкоснулся с образом жизни, мне откровенно чуждым. Но еще важнее наглядного примера — так не надо! — оказалось недоумение: а для чего?
«Для чего?» — спрашиваю я себя всякий раз, когда встречаю добровольных рабов собственного жирного благополучия.
«Для чего?» — повторяю я снова, когда жизнь сталкивает с широко расплодившимся лицемерием или ханжеством, когда слышу голое, рядовое вранье — даже без фантазии!
Для чего?..
Близился конец войны. Это ощущали все. С полным единодушием ждали последнего звонка. А вели себя люди разно: одни жили надеждой — дожить. Другие старались выжить. Кому-то, очевидно, казалось, будто погибнуть на пятый, тридцать третий или сто двадцать восьмой день войны легче, чем пасть вдень последний…
Странно? Но именно такое было.
В это завершающее время меня занесло в стрелковую дивизию, на пункт наведения авиации. Я должен был подсказывать ребятам, находившимся в воздухе, где противник, какие у него намерения. Иными словами, наводить «Лавочкиных» на «фоккеров», предупреждать «горбатых»[3], откуда на них валятся «мессеры». Выражаясь в современном стиле, мне полагалось обеспечивать наши экипажи точной, квалифицированной информацией о противнике и обстановке в воздухе.
Летчику на земле воевать несподручно, но приказ… куда денешься? Впрочем, я еще не начал воевать, а только шел по лесной дороге в артиллерийские тылы. Гнала нужда: умри, а разыщи мастерскую, где можно подзарядить аккумулятор, и договорись о помощи — рация наведения еле дышала.
Местность смотрелась прекрасно — сосны, еловый подлесок, великая сила черничника, а мох — просто с ума сойти каким густым ковром рос.