Но он был неразговорчивым — угрюмо смотрел в потолок, натягивал на подбородок одеяло и вообще стал какой-то не такой. «Ну и не надо, — подумала Ринка, — ну и пожалуйста». А вслух сказала громко: «Спокойной ночи!» — и погасила свет.
В темноте тишина всегда гуще — как кисель, который трудно-трудно размешивать ложкой, — и время тянется совсем медленно, будто тишина топит в густой вате каждую минуту, не давая ей убегать со всех ног.
Тишина тянулась вечность — Ринка уже почти задремала. И тут Рудик сказал — громко, чтоб она услышала:
— Я не смог домой. Там папа напился и уснул.
Ринка села в постели — будто и не дремала вовсе. Зажгла свет — чтобы лучше слышать, — Рудик подслеповато морщился, нащупывал на стульчике около кровати очки.
— Он часто пьет. И потом все время лежит — и ему нужно пить еще. А когда не пьет — он классный, правда классный. — Рудик старался не смотреть на Ринку будто ему было стыдно, будто это он напился и лежал в синеньком домике.
Он помолчал — словно ожидая, что она скажет. Ринке стало его жалко — потому что она вдруг представила, что у нее такой папа, как дядя Дима, — красивый и непутевый, и он напился и лежит там, в домике, а ей придется, наверное, ночевать на улице. Потому что перед соседями очень-очень стыдно — как будто это она виновата в том, что папа у нее алкоголик.
И получалось — она за него, за Рудика, в ответе, сейчас она была сильнее него.
И она вдруг, глядя Рудику прямо в глаза, произнесла:
— А мой дедушка — всамделишный, не дед Толик, — тоже был алкоголик.
Помолчала и добавила:
— И его выгнали из дома.
Ведь если рассказать кому-то о
Они долго еще разговаривали в полутьме — о дяде Диме и Ринкином дедушке, сидели перед большим окном, глядя на темный, спящий поселок, на огонька фонарей вдали и на белесое пятно там, где должно было быть озеро, и Ринке представлялось, как где-то в Запруде стоят тонконогие лоси и пьют во тьме, припадая к озерной воде мягкими губами, отражаются в тусклом темном зеркале озера рогами.
Наутро дядя Дима снова появился на участке — какой-то весь помятый. Он виновато глядел на Рудика, извинялся перед Бабтоней — одним словом, был непутевый. А она говорила как бы под нос:
— Сама себя раба бьет, что нечисто жнет…
— Хорошо, что ты не такая, как все. И Бабтоня тоже, — сказал наутро Рудик за завтраком, поливая сгущенкой творог, который Бабтоня только-только вынула из марлевого мешочка. Она всегда летом делала творог сама — покупала молоко в большой трехлитровой банке на небольшом рыночке у деревенских, которые везли его за два километра по утренним росистым лугам, чтобы продать дачникам. А потом томила, заставляя сворачиваться дрожащими комками, потом откидывала на чистую марлю и подвешивала над раковиной. И утром был на столе чуть кислый, будто пахнущий росой, холодящий язык творог.
Рудик подумал еще.
— Если б вы были такие как все — я сегодня, типтого, спал бы на улице. Я смог бы, правда, — он упрямо вздернул подбородок и гордо откинул челку назад. Вдруг заулыбался: — Но у вас в сто раз лучше.
Ринка рассмеялась.
— Камень был похож на конскую голову, огромный такой камень, — говорила Бабтоня чуть нараспев, как всегда, когда рассказывала что-то. — Чтобы его обойти, нужно идти долго-долго. По полю, которое заросло ирисами — по самые края, куда ни посмотришь, всюду ирисы степные, фиолетовые, в синеву.
Ринка, Рудик и Женька сидели вокруг нее и слушали, не отрывая взгляда от Бабтониных рук — уютных рук, покрытых сеточкой морщин, с длинными пальцами и кольцом со страшным жуком-скарабеем, который однажды даже приснился Ринке. Он сидел на дачной дорожке, огромный, бирюзовый и бугристый, и смотрел на нее внимательно. Говоря про казахскую степь, куда они ездили работать с Ринкиным дедушкой и дедом Толиком, Бабтоня так и эдак поворачивала ладонь, словно помогая себе рассказывать про все это.
Про то, что воздух в степи солоноватый, пахнет полынью, горечью неведомых пряностей и чабрецом. Про то, что редкие степные озера заросли гордым тростником, среди которого живут красавицы цапли и лебеди. Про коз, которые хотели забодать геологов, пришедших брать замеры воды из колодца, — от коз Бабтоня бежала («Это ж надо нам было так обмишуриться!»).
Про то, как степь заглатывает звуки, как они рассыпаются до горизонта. «Эха там нет, хотя, если прислушаться как следует, все-таки есть — но не обычное эхо, не то, как в горах или в пустой комнате: если крикнуть сильно, голос уходит вдаль, дробится, затихает очень долго».
— Вот на уроках физики б тебя разгромили, Тонь, — усмехнулся дед Толик. — Это эхо такое, воображаемое, ненастоящее — настоящего эха в степи и быть не может. Ведь звуки в степи не могут отталкиваться от преграды чтобы прилететь эхом назад, в степи все ровное.