Далее Грибоедов как очевидец свидетельствовал, что в Грузии бунта не было и нет: «На плоских здешних кровлях красавицы выставляют перед прохожими свои нарумяненные лица, которые без того были бы гораздо красивее, и лениво греются на солнышке, нисколько не подозревая, что отцы их и мужья бунтуют в „Инвалиде“… Вечером в порядочных домах танцуют, на
Грибоедов не отрицал, что не бунт, а некое военное столкновение с горцами имело место в конце прошлого года, и даже его описал, но предложил интересующимся заглянуть в географические карты: «Они ясно показывают, что события с Кавказской линии так же не годится переносить в Грузию, как в Литву то, что случается в Финляндии».
Последнее сравнение было понятнее всего в Петербурге, а для того Грибоедов и взялся за опровержение, что из столицы некоторые вещи видятся иначе, чем с места, «которое ему повелено занимать при одном азиатском дворе»: «Российская империя обхватила пространство земли в трех частях света. Что не сделает никакого впечатления на германских ее соседей, легко может взволновать сопредельную с нею восточную державу. Англичанин в Персии прочтет ту же новость, уже выписанную из русских официальных ведомостей, и очень невинно расскажет ее кому угодно в Тавризе или Тейране. Всякому предоставляю обсудить последствия…»
Александр понимал, что его резкую отповедь не напечатают в «Инвалиде», и послал ее Гречу в «Сын Отечества», где она и появилась вскоре. Благодаря этому он смог заключить статью настоятельным пожеланием ко всем читателям: «Потрудитесь заметить почтенному редактору „Инвалида“, что не всяким турецким слухам надлежит верить, что если здешний край в отношении к вам, господам петербуржцам, по справедливости может назваться „краем забвения“, то позволительно только что забыть его, а выдумывать или повторять о нем нелепости не должно».
Статья Грибоедова имела у Ермолова огромный успех, и Муравьев с трудом мог утешить себя тем, что генерал не дал хода другой его заметке — о недавнем землетрясении в Тифлисе. Грибоедов впервые испытал скверное ощущение от качающейся земли и рушащихся домов и передал его так живо, как показалось неуместным привыкшему к подобным передрягам начальнику: еще подумают в России, что жизнь в Грузии небезопасна! Ермолов велел переписать заметку Грибоедова попроще, смягчив яркие краски, но Муравьев все равно остался недоволен.
16 января дело чуть не дошло до дуэли. Муравьев придрался к шутливому вопросу Грибоедова о некоем толстяке Степанове: не тот ли, мол, это человек, которого боится Муравьев? Николай Николаевич вспылил:
— Как боюсь, кого я буду бояться?
— Да его наружность страшна, — объяснил Грибоедов.
— Она, может быть, страшна для вас, но совсем не для меня, — отрезал Муравьев, сердито подозвал Амбургера и спросил его громко при всех, слышал ли он, что сказал сейчас Грибоедов. Амбургер благоразумно решил не обращать внимание на вопрос, а Грибоедов еще раз повторил, что находит Степанова страшным, потому что тот громаден. Муравьев несколько остыл, но случай оставил у всех неприятный осадок.
Между тем злость Муравьева имела под собой основание: Грибоедов действительно каждый день по несколько часов проводил у Ермолова, беседовал с ним о Петербурге, о Польше, которую оба хорошо знали, искренно восхищался его старинного образца красноречием, часто спорил с ним, однако ни разу не переспорил. Он хотел получше узнать генерала и стать ему близким человеком, но не ради какой-то малодостойной цели. Он очень ясно сознавал, что жизнь членов русской миссии в Тегеране целиком отдана в руки Ермолова. Тому дано право объявлять войну и заключать мир; вдруг придет ему в голову, что границы России недостаточно определены со стороны Персии, и он пойдет их расширять по Аракс! Что тогда будет с дипломатами, ставшими заложниками персиян? Александр вовсе не хотел погибнуть ни за что; если уж он забрался так далеко, пусть отныне спорные вопросы решаются переговорами, а не пушками. Мазарович тоже понимал трудность своего положения, он давно знал Ермолова, еще с тех пор, как сопровождал его в самом первом русском посольстве к персидскому шаху. Но сам он не мог надеяться на доброжелательность Алексея Петровича (Ермолов его не уважал) и предоставил Грибоедову возможность испытать на главнокомандующем свое обаяние. Уже садясь на коня в день окончательного отъезда, Александр полушутливо сказал провожавшему Ермолову:
— Не обрекайте нас в жертву, ваше превосходительство, если когда-нибудь затеете войну с Персией.