Ближе всего Грибоедов сошелся с самим Ермоловым. Они нравились друг другу, хотя были настолько похожи, что редко обходились без столкновений. Генерал имел довольно тяжелый, резкий нрав, свойственный высокопоставленным военным, командовавшим полками и армиями в десятке серьезных боев. Но, приноровившись к перепадам его настроения, с ним было нетрудно ужиться. Утром, до обеда, занимаясь текущими делами, Ермолов бывал мрачен, жёсток и придирчив — но, как правило, подчиненным доставалось за дело. После обеда он непременно требовал партию в вист; для Грибоедова, не любившего карт, это была унылая повинность — вист длинен, сложен и скучен. Но как только обязательный вист заканчивался и все дневные дела оставались позади, Алексей Петрович преображался. Он становился красноречив, но без всяких притязаний; не требовал смеяться его смеху, но получал искреннее удовольствие от разговора — и доставлял его собеседникам.
Он был умным и наблюдательным, хорошо знал жизнь и отличался склонностью к сарказму. Ему принадлежала самая язвительная шутка эпохи. Когда Александр I спросил его, какую бы награду он желал получить за свои заслуги, Ермолов ответил: «Ваше величество, произведите меня в немцы!» Император посмеялся уголками губ, но удар был не в бровь, а в глаз. В самом деле, остзейские немцы, аккуратные, старательные, обычно честные, очень охотно принимались в службу и очень быстро продвигались по ней, во всем опережая прирожденных русских. Однако на самой вершине чиновной лестницы их достоинства оборачивались недостатками. Вместо бездумной исполнительности от них требовалась порой инициативность, широта мышления — а ею-то они не обладали. Они становились мелочно-придирчивыми к низшим, вызывали всеобщую нелюбовь и не искупали ее какими-то общепризнанными заслугами.
Грибоедов восхищался природными качествами Ермолова, столь схожими с его собственными: «Мало того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски, на все годен, не на одни великие дела, не на одни мелочи». В окружении генерала собирались самые достойные люди из числа кавказских офицеров. Забияк, вроде Якубовича, он к себе не допускал, с педантами, вроде Муравьева, общался только по служебной надобности. Оттого на вечерах Ермолова можно было говорить обо всем свободно, не боясь кары или доноса. Среди его адъютантов были прежде полковник Граве и М. А. Фонвизин, члены тайного общества, мечтавшие установить в России ограниченную монархию, похожую на английскую, или даже республику, как в Америке. Тайной их намерения были разве что от тех, кто не желал о них знать. Ермолов, проездом с Лайбахского конгресса, где воочию увидел перемены, происшедшие в императоре, предупредил Фонвизина в Москве: «Вы будьте поосторожнее, император о вас знает». С отъездом Граве и Фонвизина тайное движение в Кавказском корпусе прекратилось. По крайней мере Грибоедов ничего подобного не замечал. Александр просто развлекался в Тифлисе.
Он не встречал ни в ком недоброжелательства и зависти; и только Муравьев относился к нему с прежней неприязнью. Тот отсутствовал на Кавказе почти все время, что Грибоедов сидел в Персии: Ермолов послал его в долгое и трудное посольство к хивинскому хану. Муравьев совершил путешествие туда и обратно, разведал путь, но дипломатическое поручение выполнил не вполне хорошо. Тем сильнее он завидовал Грибоедову. Николай Николаевич вынужден был признать, что «Грибоедов очень умен и имеет большие познания, а успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг, поражают». Но сделанное усилие далось Муравьеву нелегко (до приезда Грибоедова он считался самым образованным человеком в Кавказской армии), и, чтобы восстановить свое высокое о себе мнение, он начал усиленно хвастать знанием турецкого языка. Он и впрямь его знал и даже составил для Ермолова турецкую грамматику. Это оказалось Грибоедову на руку, поскольку он желал изучить турецкий. И он предложил Муравьеву заниматься вместе, обмениваясь сведениями и книгами. Они начали уроки, но и четырех дней не прошло, как Муравьев дал волю своей мнительности. Он услышал стороной, что Грибоедов насмешливо отозвался о его лингвистических способностях при Ермолове, и в крайнем раздражении решил непременно драться. В присутствии совсем молоденьких штабных офицеров Боборыкина и Воейкова он потребовал от Грибоедова объяснений и стал упрекать в неосторожности. Тотчас же он пожалел о своей запальчивости: вызывать человека со сломанной рукой было неразумно; подумали бы, что обидчик рассчитывает на отказ или на преимущество, вынуждая противника стрелять левой. Такой поступок отдавал трусостью.