Грибоедов честно назвал только свое имя. Возраст он скрыл, скрыл имена Петрозилиуса и Иона, назвав одного профессора Буле, потому что его уже не было в живых; не упомянул о следствии за четверную дуэль; заявил, что князя Трубецкого почти не знал; что Рылеев и Бестужев ему ничего не открывали; что первое его показание об откровенных с ними разговорах касалось только «частных случаев злоупотреблений некоторых местных начальников, вещей всем известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно». Все подпункты «а), б), в)… и)» он свел воедино и, не вдаваясь ни в какие детали и оценки, твердо стоял на одном: «Ответом моим на сокровенность их предприятий, вовсе мне неизвестных, не могло быть ни одобрение, ни порицание… Я повторяю, что, ничего не зная о тайных обществах, я никакого собственного мнения об них не мог иметь».
Показания и манеры Грибоедова произвели на судей благоприятное впечатление. На следующий день они послали Оболенскому вопрос: почему он считает Грибоедова членом Общества, если Грибоедов это отрицает? Оболенский, несколько пришедший в себя, запутал ответ, чтобы не объявить ложью свои прежние показания, но и не подтвердить их правдивость. Пожилые генералы Комитета не представляли себе степень литературного мастерства и живости ума подследственных; судьи пасовали перед любыми ответами, если они не были нарочито правдивыми. 25 февраля Следственный комитет представил императору ходатайство об освобождении Грибоедова, однако высочайшего согласия не последовало. Грибоедова велели оставить в Главном штабе, впредь до получения отчета с Кавказа, куда был послан специальный расследователь. Николай I надеялся найти прямо или через Грибоедова улики о причастности Ермолова к заговору.
Не теряя оптимизма, Грибоедов сам на себя написал эпиграмму, получившую широчайшую известность в стране, ибо касалась слишком многих:
Только 15 марта изнывающий от скуки и неопределенности Грибоедов был вызван на следующий допрос. Из новых вопросов он понял, что Комитет выясняет его роль как связного между Северным и Южным обществами и между ними и Грузией, то есть Ермоловым. На этот раз Грибоедов увидел серьезность вопросов и их опасность решительно для всех: если бы следствие получило хоть малейшие доказательства договоренности Севера, Юга и Кавказа о совместном выступлении, это был бы ему незаслуженный подарок. Он ответил беспредельно кратко: поручений, писем и тому подобное не имел, никого не видел, никого не знал, о существовании каких-то новых лиц, о которых спрашивали, даже не подозревал. Точка.
Больше Грибоедову вопросов не задавали, на допросы не вызывали, но и не выпускали. После 15 марта он начал думать, что Комитет напал на след, а 19 марта даже послал Булгарину просьбу о деньгах на случай, если его «отправят куда-нибудь подалее» (если денег нет, чтоб прислал за адамантовым крестом Грибоедова, который можно было бы продать). После Пасхи, встреченной 18 апреля все в том же штабе, Грибоедов почти уверился, что о нем либо забыли, либо скоро отправят с фельдъегерем в Сибирь. Он много читал от скуки, но писать не мог — комната по-прежнему была переполнена сменявшими друг друга «постояльцами».