— Гришата, почто убиваешься? Гляди-ко, как помучнел,[36] — опустилась она на колени у кресла, в котором сидел муж. Невидящими, будто слепыми глазами он вперился куда-то вдаль, за Ангару, и молчал. — Мучился ты с этой гаванью, мудровал, а охлестыши столичные и свои иркутские аспиды бородатые по насердке, зависти, что на славе ты, и присадили… Оскудел ты всем, чем радовал, — силой-удалью, орлиными крыльями… — И потом чуть слышно уронила: — А как недаве жили-то!
Малиновый диск солнца бессильно опускался и потухал в свинцовой купели разлившихся в западной стороне туч. Правее, в северной части неба, пробегали тревожные не то сполохи, не то зарницы магнитного сияния, которое, как думал мореход, всегда стоит над льдами, прикрывающими северные окраины русской земли.
Слушая ласковые слова жены, Григорий Иванович чувствовал правоту ее — своего единственного друга. Он один. Стоит один под ударами судьбы. С проклятой поездки в Петербург, со дня Кучевой гибели, все пошло прахом: что ни задумаешь — оборачивается супротив, сходят на нет почет и уважение от людей, завоеванные отважной игрой со смертью, когда, зажмуря глаза, бросал кости на чет-нечет… С буранами сибирскими, с камчатскими вьюгами, в ураганах морских развеяны силы и здоровье. «Того и жди, задушит, проклятая!» — думал Григорий Иванович о своей болезни — грудной жабе. В воображении Григория Ивановича эта нудная хвороба вырастала в мерзкий образ когтистой жабы, с лицом вдовы секунд-майора Глебовой…
— Лебедевских рук дело и Ивана Ларионовича выдумки! — уверенно сказала Наталья Алексеевна, выслушав во всех подробностях рассказ мужа о событиях дня. — А и что ни говори, безвинная кровь вопиет… Казнить тебе Коновалова за зверство его следовало, а ты потачку дал…
— Как это потачку дал? В трюм кинул и в Охотск на суд отослал…
— То-то на суд! А какой ему был суд? Опять он там, опять над беззащитными изгаляется, кровь людскую, пес хрипучий, слизывает и твои труды и Баранова старания под корень ссекает. Александр Андреевич враз бы его обезвредил, а ты не дозволяешь, к Голикову прислухиваешься, Лебедева как бы не обидеть опасаешься.
— Недаром говорится: волос долог, да ум короток, — попробовал мореход прикрыться грубоватой шуткой от упреков Натальи Алексеевны. Много неприглядного осталось в ее памяти из первого плавания, и крепко тревожили сообщения Баранова о разгуле лебедевских ватаг под предводительством снова объявившегося в Америке Коновалова. — Пусть уж люди сплетки плетут, а тебе не пристало корить меня… Ты-то знаешь, какой шум Лебедев поднял по нашем возвращении. Голиков и по сей день усердствует дело подорвать, не гляди, что компанионом считается…
— Кто старое помянет, тому глаз вон, а я… Григорий Иваныч, и не судья тебе. Знаю, в каком обложении ты трудишься, — как всегда уступчиво согласилась Наталья Алексеевна. — Тебе виднее! Об одном молю господа, не упала бы на деток наших кровь безвестных и безыменных, погубленных нашим небрежением…
Уж кто-то, а Наталья Алексеевна знала, сколько греха принял на свою душу ее Гришата в погоне за славой и богатством, сколько молитв, обетов и милостыни положила она за его удачу, когда, выбиваясь из подлого состояния в именитые люди, кидался он на самые что ни на есть опасные дороги, улыбчиво и бездумно ставил на кон свою и чужие жизни. Самым дорогим кладом Натальи Шелиховой, правдивой и сильной духом русской женщины, была вера в то, что муж ее больше мореход и открыватель, чем купец и охотник до золотишка. Неугомонная предприимчивость и беспокойные смелые планы рождены не низменной страстью его к золоту, а из благородного стремления к подвигу, из дум о своем народе, из усердия к славе и чести отечества…
— Ну-ну, не накликай беды, Наташенька, — смущенно защищался Шелихов, не раз уже побаивавшийся душевного зрения и чуткости жены. — Людей, на Китай нанятых, завтра распущу, а в Славороссию вместе поплывем наводить порядок… Вот только от Николая Петровича, как дела наши идут, вестей дождусь да с компанионами договорюсь, — к тому времени корабли снаряжу…
Разговор был прерван появлением старого Сиверса. Шелихов получил полное удовлетворение от неожиданных вестей, рассказанных доктором. Наезжий петербургский ревизор, потерпев позорное фиаско с поручением высоких особ сокрушить Шелихова и обремизить Пиля, выйдя от наместника, поехал, как оказывается, прямо на дом к заварившему эту кашу Козлятникову и, застав пакостника за штофом водки и блюдом байкальских омулей, так измолотил его тростью, что Козлятникова, забившегося в испуге под стол, вытащили оттуда без языка…
— Козлятник, котори лежал под стол, — рассказывал Сиверс, — после столични угощенья, ganz möglich,[37] ляжет на стол… Скоротечни покойник!.. Но этот крючок все же имел сил и надобность просить меня составить für Ordnung[38] медисински протокол, что он битый насмерть…