Среди своих коллег Григорий Сковорода оказался самым молоденьким «молодиком», если не по возрасту, то по стажу. Но объявились и помимо него новички, зазванные в училище все теми же Иоасафом и Гервасием. На место прежнего префекта приехал преподаватель философии Лаврентий Кордет; из Киева прибыл выпускник Академии Михаил Шванский, о котором шла молва как о блестящем знатоке греческого и немецкого языков. Все приветливый, жизнерадостный, остроумный, рвущийся до дела народ! Какая противоположность патриархальному Переяславскому училищу с его замедленным, полусонным бытом!
Итак, порог новой, многообещающей жизни. Весело ступать на него под гомон заполненных аудиторий, под гул соборных колоколов, под смех школьного колокольчика…
Приступив к исполнению новой своей должности в Харьковском училище, Сковорода вскоре столкнулся с проблемой, которая рано или поздно встает перед каждым ищущим и пытливым педагогом. Эту проблему в разные времена по-разному называли, по суть ее всегда остается одной и той же. Всякое ли знание равно необходимо ученику? Следует ли с самых норных шагов обучения ориентироваться на индивидуальные склонности воспитанников? Нужно ли эти склонности выделять и поощрять, создавая вокруг каждого ученика особый режим, особый климат? Или же обучение следует вести иначе, наделяя всех и каждого — во избежание одностороннего развития — равными долями из многих областей знания?
Сложилось на этот счет свое мнение и у него. Оно потом развито им было в целую теорию, не только педагогическую, но и философскую. Вопрос о естественном тяготении человека к тому или иному роду занятий, к определенной форме жизни — вопрос о «сродности» человеческой души — сделался для зрелого Сковороды едва ли не самым насущным, злободневным. Но впервые осмыслялся, прочно входил в круг его раздумий этот вопрос именно теперь, в первый год преподавания в Харьковском коллегиуме.
Что могло быть для него увлекательней и радостней, чем посвящать в тайны пиитики целый класс молодых людей! Он любил свой предмет, искренне желал, чтобы любовь эта сообщилась сразу многим ученикам. Он открывал им секреты рифмовки. Знакомил с разнообразием ритмических возможностей стихотворной речи. Уводил к истокам европейской поэтической культуры. На уроках разбирались шедевры античных авторов — антологические отрывки из Вергилиевой «Энеиды», фрагменты из Овидия, строфы Горация, греческие эпиграммы, стихотворения средневековых поэтов-латинистов. Рассматривали на занятиях и особенности жанров: поэма, ода, посвящение, кант, басня…
Сковорода учил не только читать стихи, но и писать их. Разве плохо, если каждый из его подростков освоит навыки виршесложения? Пусть не будет среди них второго Ломоносова, малороссийского Пиндара, пусть успехи их будут, по необходимости, скромны — рождественский кант к празднику, рифмованное поздравление товарищу — и этого не так уж мало!
Он и сам, уча их, учился — каждый раз делал для себя маленькие открытия в любимом предмете. И пока был переполнен этим педагогическим восторгом, ничего не замечал вокруг. Но однажды вдруг пригляделся и сделал еще одно открытие, на сей раз крайне неутешительное: а ведь пиитика вовсе не вдохновляет его учеников!
Нет, не то чтобы им всем до единого чужды были образы высокого художества. Кое-кто с очевидным удовольствием входил во вкус предмета, целыми периодами читал на память Вергилия, то и дело подсовыиал щедрому на поощрения наставнику спои домашние опусы. Н большинство-то, большинство!.. Оно на его уроках только присутствовало. Слушали и не внимали, записывали и забывали тут же! А для некоторых — и они едва скрывали это — он в своем упоенном витийствовании был чуть ли не помешанным.
Стоило над чем задуматься! Отрезвляющим образом могло подействовать на него хотя бы воспоминание о собственных ученических годах. А ведь, в сущности, то же самое было и тогда. Почти каждый из его киевских сверстников-бурсаков знал наизусть множество стихотворных строк, но с удовольствием читалось, скандировалось, пелось только свое — игровая скороговорка, песенка из академического подпольного фольклора, рифмованная побасенка, студенческая заумная белиберда, которая читается задом наперед. Все это и не осмыслялось ими как стихи, по было родной, веселой, заразительной стихией, в которой они плескались и барахтались, как утиный выводок в луже.
Там же, где начинались уроки пиитики, где стихи из удовольствия делались наукой, почти все его сверстники изменялись до неузнаваемости. Он ведь просто забыл обо всем этом — о бесконечных шуточках в адрес учителей-пиитов, о язвительных репликах бурсаков по поводу первого подвернувшегося под руку, имени, ну вот хотя бы в адрес старика Эсхилуса, которому черепаха, сверзясь из когтей летящего орла, проломила череп (так ему и надо, чтоб не морочил молодым людям голову своими скучными трагедиями!).