И тут нам нужно будет присмотреться к одной знаменательной черте в его облике — черте, так часто уже попадавшей в поле зрения. Речь идет о пресловутой чудаковатости Сковороды, о его склонности к поступкам и действиям, выходящим за рамки житейских норм. Саму по себе эту черту разглядеть в нем совсем не трудно, гораздо сложней дать ей верное истолкование. Ведь с «чудака», как мы теперь понимаем это слово и обозначаемый им тип поведения, спрос невелик. С «чудака» многое списывается. «Чудак» рассчитывает на снисходительность, на то, что при всей необычности своих слов и поступков он во мнении окружающих остается в общем-то милым и вполне приемлемым человеком. Его роль в конце концов делается некоторой услугой обществу, скучающему без «чудаков», без их легкой, изящной и вполне респектабельной клоунады. Он — партнер в игре, условия которой хорошо известны как одной, так и другой стороне. И вот «чудак» превращается в оригинала, в своего рода общественного затейника, от которого ждут новых, никому не обидных трюков.
Бытовые и литературные склонности неуживчивого Сковороды — совсем иного рода, чем приспособительное, «себе на уме», поведение типичного «чудака» профессионала. Сковорода мог поступать и говорить странно и даже «дико» вовсе не в расчете, так сказать, на публику, а в силу того, что гаков был органически свойственный ему тип общественного поведения. В одном месте своих «Записок» И. Срезневский говорит: «Сковорода заслуживал часто имя чудака, если даже и не юродивого». Весьма показательна тут оговорка «если даже и не». Автор будто несколько постеснялся того, что Сковороде может быть накрепко приписана склонность к юродству, столь несерьезная с точки зрения просвещенного интеллигента XIX века.
Между тем странности Сковороды действительно отчасти носили в себе черты юродства, и только такое понимание даст нам возможность увидеть истинный характер его отношения к ортодоксальной церкви.
Юрод, юродивый, блаженный — с этими словами в XVIII веке еще прочно связывались представления о свободном и нелицеприятном, попирающем житейские нормы, «внушенном свыше» поведении человека на миру. В этом смысле юродство рассматривалось как особое дарование.
Юрод — вечный ребенок, и, как всякий ребенок, он то и дело задает «взрослым» совершенпо непредвиденные вопросы или дает им самые нелицеприятные оценки. На юрода невозможно смотреть с той снисходительностью, с какой смотрят на чудака. От юрода ждут не чудачеств, а самого настоящего — и ипогда грозного — чуда — словесного откровения о вещах и событиях пока темных. В самом его облике есть нечто чудесное: он «не в своем уме», и в то же время…….носитель и передатчик истины.
Немудрое мира посрамляет мудрых, и юродством пристыжается разум разумных — таково традиционное условие (можно вспомнить хотя бы пушкинского «Бориса Годунова»), обеспечивающее юроду и юродству вполне заслуженное и почетное место в общественном сознании целой исторической эпохи.
Навещая своих острогожских и воронежских друзей, Сковорода наверняка слышал от них о происшествии, имевшем место в одном из окрестных монастырей. В этом монастыре находился на покое воронежский преосвященный Тихон, монах, уже тогда широко известный добродетельным образом жизни, книжным многознанием, даром нравоучения. Однажды, когда Тихон сидел на крыльцо своей кельи, на монастырском дворе появился юродивый, окруженный детьми. Увидев монаха, юродивый вдруг подбежал к нему и, ударив по щеке, сказал на ухо: «Не высокоумь!» Тихон, рассказывали, настолько был поражен прозорливостью неожиданного обличителя (он как раз в эти минуты боролся с «помыслом гордыни»), что уже до самой своей смерти не оставлял юродивого вниманием и даже установил обычай — каждый день выдавать ему деньги на еду.
Конечно, Сковороду мы никогда не увидим в такой вот «острой» ситуации, хотя свойственная его характеру нелицеприятная прямота выражения иногда — что и говорить — оказывалась вполне равноценна пощечине! Не случайно ведь, что и в народных представлениях о странствующем мудреце впоследствии закрепились прежде всего черты с «юродским» звучанием: вспомним хотя бы фольклорное обыгрывание «юродской» фамилии философа (черная сковорода, выпекающая белые блины) или анекдот о его оскорбительной невнимательности по отношению к упавшей на землю царице.
Наконец, при воссоздании той специфической позиции, которую мы условно наименовали «мыслитель у церковных стен», нельзя обойти вниманием еще одну и, может быть, наиболее традиционную в духовном облике Сковороды черту. Речь идет о так называемом «нестяжательстве» — идеологическом свойстве, роднящем образ его мыслей со взглядами русских «нестяжателей» XV–XVI веков.
«Нестяжательство», как известно, развилось и теоретически оформилось внутри русской церкви — на том этапе отечественной истории, который представлен в ее культуре именами Нила Сорского, Вассиана Патрикеева, Максима Грека.