— Это было на двадцатьпервом году моей жизни. Служил тогда я кучером в Смоленском имении моих господ. Красавцем был, сказывали, я тогда. В людскую хоть не ходи, — девки гурьбой бегали, да и от стариков был почет, потому вечерами за советами часто на конный захаживали ко мне и про слободу еще в те давние времена тайком говаривали. — Старик закашлялся, глотнул горючего, и продолжал:
— Так, вот помню, как сейчас будто произошло, а уж сколь десятков лет убежало. Было это на широкой масленице. Из Петербурга наехало гостей видимо–невидимо и все генералы, должно, — в иполетах, и барыни, говорили, из породы Барятинских. Ну и веселились же. А как человек сорок, должно, солдат с трубами приехали, так тогда и вовсе свет кругом пошел. Вечером в тот день, помню, лежу в людской и рассказываю про Пугачева. Вдруг как хлопнула дверь, и ввалилась Матрешка рябая с распоряжением от барина лошадей заложить. Ну, знамо, как есть приказанье — в минуту выполнил, потому, боялся. За политику прежде строго наказывали, житья не было. Жду я это у подъезда, а на дворе уж темно. Вижу–кто–то бойко сбежал по ступенькам лестницы и крикнул, бросаясь в кошеву: Вези!
— Подтянул я вожжи, да как гакну. Тройка серых рванула копытами снег, метнула комьями в лицо, заметалась снежною пылью. Я по голосу узнал–это была она, дочь нашего барина, красавица всей нашей округи.
Старик тяжело вздохнул, потянулся и как будто лениво, неохотно продолжал.
— Что случилось — я узнал только потом, когда завернули мы к управляющему на мельницу. Вытянувшись в струнку, я стоял у взмыленных лошадей, собираясь спросить, где ждать позволит, а она подошла ко мне и тихо сказала:
— Кондратий, иди за мной.
— Шел я, как пьяный, шел, и ног под собой не чуял, и не понимал, зачем. Распахнула горностаевую шубку, обняла меня, прижалась, как ребенок и, опустив глаза вниз, спросила:
— Ты не любишь меня?
— Язык мой как будто онемел, а она все говорила о любви, о каких–то страданиях. И тогда пробудился во мне зверь, закипела молодая кровь, в голове кругом пошло и не упомню, как уж я схватил ее, перегнул и–и–и-и совершилось недоброе. До рассвета так… Как змея, обвила мою шею, крепко целовала, жгла своим взглядом мои глаза и молчала. Не о чем нам было говорить. Эх, вы братики мои! Вот эта власть, сильная власть тела и погубила меня. И когда чуть серело небо и только начал приближаться рассвет, она выбежала из комнаты, а к восходу мы уже были там, в имении. Нас искали, вся дворня высыпала встречать; на террасе, как палач, стоял суровый барин, а мы с ней молчали…
— Когда взошло солнце, я пришел в себя. Не помню, как пороли, только страшно стало, тело болело, и я уже был слепой.
Кондрат низко опустил голову к лежавшей Катюше и тихо зарыдал. Как лесной ручеек в тихую ночь переливается серебристыми водами и катится в неведомую даль, так и слезы старика горячей струею непрерывно катились в неизвестность. И ночлежка будто поняла его. Тихо молчала она, и ребята, вытянувшись на полу, боролись с тяжелыми мыслями. Никому не хотелось говорить. Катюша, вытянув маленькие ручонки, не мигая, глядела на темный ком старика из глаз которого торопливо падали слезы на ее лицо. На сердце залегла горечь недавних обид и жуткое неизгладимое чувство доброты слепого Кондрата.
Глава XI
В исправительном доме
Кончался последний месяц зимы. Весенний рев уже врывался в мрачные корпуса, опьяняющим запахом сирени парка звал к себе. Сашка неустанно сидел над книгами. В последнее время он едва высиживал рабочий день, сапожный молоток работал медленно.
— Ну и сво–олочной народец! Загнали в берлогу и сиди. А теперь скоро лето, в деревне начнется сенокос, туда дальше незаметно и жатва подойдет. — Тоска по деревне росла, мысли бежали, и звали на родные поля. Однообразная жизнь начинала надоедать.
— Чиво это ты захандрил, али удрать задумал? — спросил комсомолец.
— Раздумался по деревне, вот и потянуло, потому, знаешь, Арон, деревенскому в Москве не житье, мученье какое–то. Народ лягавый, ей–богу вот, терпенья нет. Посмотришь на кого, а он смеется над тобой. Ну, думаешь–попался бы ты мне наедине — уж я б тебе так смазал, что забыл бы ты как косоротиться.
— Дурной ты, Сашка! С улицы подобрали тебя, выучить думаем, а ты удирать. Здесь одевают тебя, как нужно, и сыт ты, а главное, человеком быть можешь. Поверь мне — жалеть после будешь, а не вернешь.
— И хорошо, все равно мужиком подохну. Взяла тоска, да так, что и жить неохота, — в пору повеситься.
— Верно говорю тебе, — дурной ты, потому, посуди: здоровый парень, а дурь из головы не выкинешь.