— То-то! — спокойно торжествовал Меншиков, светлейший князь. — Будешь по-моему делать, царицей будешь!..
И вдруг сел с размаху, в другое кресло хлопнулся. Страх уже преображался в постоянное её чувство, теперь она всегда будет бояться. Но этот внезапный её горловой вскрик что-то встряхнул в ней. Смутно припомнились вытянутые ею ко двору все её родичи — новые дворяне российские: Скавронские, Тендряковы, Шепелевы. Она всё для них сделала. Но никогда ведь не держалась за них, не любила даже. И были они — способностей невеликих, не поднялись высоко, милостей государевых не снискали. И теперь она была — одна. И глядя, упираясь почти обессмысленным взглядом в этот осанистый и даже и прекрасный в своей грубейшей дерзости нос, она подумала о дочерях своих с ужасом. Нежные, учёные, изящно воспитанные... и ныне — совсем одинокие, никем не защищённые... Что будет с ними?.. И он ещё не начал говорить о своём, а она по-бабьи бухнулась тяжело на колени перед ним и хрипела старушечьи:
— Пощади, батюшка! Александра Данилович! Детей! Пощады прошу! Я всё... Я — как велишь, как прикажешь...
Он раздражённо и энергически выбранился грубо. Он хотел о деле, о своём деле говорить, а она мешала своими бестолковыми бабьими охами...
И тут к двери протопали — быстрым бегом — шаги всполошённые. И голос завопил, призывая:
— Князь! Князь!..
Меншиков понял. И — с лёгкостью крупного хищного зверя — прыжком — распахнул дверь настежь — навстречу слуге. И тотчас всё понял. И — ей:
— Скорее, Ваше величество! К государю!..
И она уже за ним бежала, бежала, широко раскрывая рот, задыхаясь... Чутьё — за много лет, проведённых рядом с Петрушей, с Петром Алексеичем, народилось оно, это чутьё, и подсказывало ей беспогрешно: он жив, ещё жив! И по-бабьи чуяла она страшную опасность и хотела кричать, но лишь стоны вырывались из горла...
...Меншиков нёсся, выбрасывая сильно вперёд крепкие ноги. Мать, толстая переполошённая птица, едва поспевала за ним. Анна почувствовала свою лёгкость и летела, летела... Но была собранная и всё знала, всё понимала. На бегу полётном повернула голову назад. Франц Матвеевич бежал хорошо — тоже знал... Мадам д’Онуа отстала, но держалась за ним. Анна прихватила платье у пояса — шёлк тёмный — и летела, летела...
Меншиков сильный был, но она — совсем юная и оттого лёгкая...
У двери желанной замаячила растерянная Лизета, судорожно охватившая ладонями шею. Никогда Анна не видала младшую сестру в такой олтерации — в такой судорожной, отчаянной растерянности.
Откуда-то — хрупкой досадной преградой — явился герцог, лепетал:
— Ваше высочество!.. Нельзя... Его величество... Ему дурно... Он примет позднее... Он примет, когда...
Карл-Фридрих тоже вдруг оказался совсем один. Ему сказали, кто-то сказал, многие сказали, шептали громким шёпотом, что государю дурно, что один лишь вид государя, которому дурно, расстроит принцессу, его, Карла-Фридриха, невесту...
Екатерина Алексеевна тоже заметила его. Та, первая самая неприязнь к мозгляку воскресла внезапно. Его глупые слова и действия могут быть, будут опасны для её дочерей!.. Пыталась бежать быстрее, пыхтела икотным пыхом, разевала рот...
Анна вдруг, вмиг поняла, женски поняла, что в самые высокие мгновения (а было как раз такое мгновение) и он поймёт её в полной мере, а ежели и не поймёт её самых важных мыслей и чувств, то одно-то уж поймёт наверняка — поймёт, что ему надобно быть на её стороне, защитить её...
— Поймите! — закричала звонко. Прямо ему закричала.
Он понял!
Тотчас понял, и тотчас исчез неловкий мальчик, доверчивый к чужим словам, и явился мальчик-солдат. Он сделал именно то, что и следовало сделать — обнажил мгновенно шпагу.
Вскрикнула Лизета. И Анна поняла тут ясно, что сестра и желает поддержать её, и боится, боится! Задыхаясь, взвопила мать, повалилась без памяти. Ещё закричали голоса. Надо было спешить, спешить, спешить...
Шпага Меншикова взвилась бестрепетно, грозно и жутко. Он всё мог. Он связанным стрельцам головы рубил. А подобные герцогу немецкие мозглявые мальчишки были светлейшему всё равно что стручки гороховые...
Но такие, да не такие! Не такие, вмиг вспыхнувшие всем своим существом, всею сутью — от любви, от возможности любовной защитить, спасти обожаемую, боготворимую, её, её!..
И шпага мальчишки налетала всё увереннее и уже металась над головами, над пудреными париками победно...
Анна и Санти ворвались в покой тёмный. Пахнуло резко — затхлостью лекарственных снадобий и духом тяжким умирающего тела. Метнулась наискосок шпага мальчика, худенького, сероглазого. Отскочили поспешно от постели, от сбитых, свисших книзу простыней какие-то люди...
Отец лежал большой, жёлтый и тёмный. Лицо было страшное, жёлтое, одутловатое. Странный ритмический хрип исходил из приоткрытого рта, и эта ритмичность поразила её. Будто и не человек, не обезмощенный человек умирал, а мерно и трудно готовился отплыть странный корабль...