Но в тот же момент она заподозрила в себе недостаток мужества, храбрости. Неужели это правда? Да, она чувствовала, что это была правда, только какая-то особенная правда, не обидная. Тогда, в первую кампанию, в битве при Гутштадте и под Фридландом, она чувствовала в себе храбрость, какой-то возвышенный, безумный трепет. Но то была и храбрость, и трепет новизны, храбрость неведения, впервые лспытываемое сильное ощущение. А теперь не то: это не трусость. Она теперь бестрепетнее, привычнее… Но она стала умнее, опытнее: она умела теперь находить настоящую цену вещам, цену жизни. Самое ценное этой жизни она нашла теперь: это — возможность думать, чувствовать, слышать это безумно-радостное кваканье лягушек, это задирающее щелканье ничего знать не хотящей, кроме жизни, ночной птички вон в том темном кусту на берегу Вилии, где утонул Шульц.
— А вот бы вышел кавардак из всего этого, Ллекса-ша, коли бы теперь гаркнуть во все горло: «Французы идут! французы перешли Немая!» — тихо сказал Бурцев, когда они подъехали к самой изгороди закретского сада, залитого огнями разноцветных фонариков и бесчисленного множества свечей, горевших прямо на воздухе, — ночь была так тиха, что свечи в саду горели, совсем не колыхаясь, и среди бальной музыки слышно было, как в саду, среди цветов и зелени, официанты звенели посудой, накрывая столы к ужину. — А? вот была бы картина, Алексаша, а?
— Все равно — завтра будет почти то же, — отвечала Дурова, думая о своем.
— Да, завтра, поди, другая музыка будет.
— Вероятно, Вильну защищать будем…
— А ну ее! Я бы вон там на балу лучше поел, жрать хочется — ажио шкура трещит… А боюсь — проклятый Наполеошка и поесть не даст.
Они скрылись в замковых воротах, сказав что-то часовым, стоящим у входа.
Наполеон действительно многим не дал поесть…
На другой день после бала в Вильне происходила необыкновенная суматоха, скорее похожая на бестолковую сутолоку, чем на то, что дело идет о встрече великой армии и должном ее приеме другою великою армиею. Весь день через город шли войска, слышался барабанный грохот, звуки рожков, командные приказания и крики, брань и остроты солдат, особенно при виде переполоха, охватившего всех жителей города, как местных, так в особенности русских, которых в Вильне проживало немало. То и дело солдаты натыкались на фуры, телеги, коляски, запружавшие улицы, на суетящуюся прислугу, таскавшую на фуры пожитки своих господ и свою собственную рухлядь. Ясно было, что множество народу собралось бежать из города куда-нибудь дальше, в глубь Литвы или даже в Россию. Целые горы сундуков и ящиков, подушек и одеял, детские колыбельки с кричащими детьми и даже клетки с бьющейся в отчании птицею — все это напоминало пожарную панику. Хряст ломаемой мебели, звон колотимой посуды, ругань русской прислуги с польскими бабами и собачий лай мешались со звяканьем оружия, с топотом кавалерии, с гроханьем тяжелых колес артиллерии и зарядных ящиков. На многих лицах, высовывавшихся из ворот, калиток и окон, отпечатывались то тупой страх неизвестности, то худо скрываемая усмешка злорадства. По городу летали разнообразные, иногда тревожные, иногда успокоительные слухи: одни говорили, что русские дадут битву под самым городом, что будет резня на улицах, что дома все будут разрушены и сожжены пушечным огнем, что надо или бежать з горы, или прятаться в погребах, в подвалах; другие говорили, что русские не примут сражения в Вильне, а отдадут город французам — и тогда настанет всеобщая вольность в дружбе с непобедимою французскою армиею.
Войска, проходившие через город бесконечными рядами и кучами, словно бы они из мешка вытряхивались невидимою рукою, и жители, торопившиеся из города и не знавшие, где они будут ночевать следующую ночь, — все это двигалось к Зеленому мосту, который, скрипя и треща на устоях, едва выдерживал тяжесть двигавшихся по нему масс. День был жаркий, и потому, несмотря на суматоху, голые жиденята, словно рыба-веселка перед икрометанием, плескались в водах Вилии, поблескивая на солнце то белыми руками и спинами, то мокрыми черноволосыми головами: для них — что поляки, что русские, что французы — все едино. Казалось, конца не будет той пылящей пехоте с лесом штыков, этой фыркающей и бряцающей железом коннице, этим громыхающим зеленым ящикам, этим фурам, коляскам, телегам.