Читаем Гроза двенадцатого года (сборник) полностью

Дурова проснулась, когда уже было совсем темно. Когда она, сидя у «эскадронного костра», напилась чаю с парным молоком «бурцевского удою», как выражался силач Усаковскин, потом подкрепилась виленской колбасой, курицей и гусем, отлично сжаренными на шомполах Рахметкою, ее охватил такой непобедимый сон, что она тут же, у костра, на соломе, положив голову на чье-то седло и прикрыв лицо носовым платком, что называется, в воду канула. Истомленная трехдневною бессонницею, усталостью, голодом и лихорадкою, она спала как убитая, не чувствуя, что день уже кончился, солнце село, солдаты и лошади отдохнули и только один Бурцев бурлил, не переставая, нализавшись до икоты на радостях, что вот-де сегодня Дениска поведет их добывать французятины. Дурова не слышала даже, как Бурцев, который и во хмелю помнил, что с «Алексашей» надо обходиться деликатнее и беречь ее, притащил откуда-то бурку и прикрыл ею своего «Алексашу» — «чтоб он, канальство, не простудился». Дурова и того не слыхала, как тут же, около нее, чуть не разыгралась кровавая драма. Разбушевавшийся Бурцев, вспомнив недавнюю свою сценку с Усаковским, снова стал задирать его. Тот посоветовал ему проспаться. Бурцев вспылил и обозвал Усаковского «маринованною головой». До того смирный и уступчивый, Усаковский пришел в ярость и, выхватив саблю, бешено закричал:

— Защищайся, пьяная рожа, а то я убыо тебя, как собаку!

Бурцев посмотрел на него пьяными глазами, с трудом обнажил свою саблю и стал в позицию, икая и покачиваясь.

— Так на саблях?.. Отлично, черт побери… без секундантов… люблю, люблю — это по-гусарски… Ай да маринованная голова, — бормотал он.

— Защищайся!

Сабли скрестились, завизжали, скользя сталью по стали… Откуда ни возьмись Давыдов…

— Стойте, черти, дьяволы! что вы! взбесились! — и он кинулся грудью на скрещенные сабли. — Я вас арестую… бросайте сабли!

Эта неожиданность смутила противников. Они опустили сабли. Усаковский стоял бледный…

— Да какое вы имеете право, господин Давыдов? — заговорил он, заикаясь.

— Какое право! право друга… А ты, пьяная бутылка, — обратился он к Бурцеву, подступая к самому его носу, — проси прощения у товарища… Ведь ты спьяну оскорбил его… Проси прощения — целуйся с ним.

Бурцев, которого гнев проходил скорее, чем хмель, тотчас же полез целоваться.

— Ну, прости, братуша… прости — больше не буду называть маринованной головой… Прости… а то Алексаша увидит… мне будет стыдно…

Усаковский, улыбаясь, обнял его… «А все-таки у тебя на голове копна сена», — заключил он.

Когда Дурова проснулась, то сначала никак не могла сообразить, где она и что с ней; На ночь костры все были потушены, чтоб не привлекать внимания неприятеля, и кругом слышался глухой, неясный говор. Она приподнялась и осмотрелась — память воротилась к ней. Одного она не могла понять, откуда взялась эта бурка, ко-которую она ощупала на себе. «Разве это добряк Пили-пенко прикрыл меня?» — подумала она. Она припомнила весь день, все предшествовавшие дни, которые с самого выступления из Вильны прикрывались какою-то мрачною дымкою. На душе у нее стало опять тяжело, хотя, подкрепившись пищею и сном, она чувствовала себя здоровою и бодрою.

Она огляделась кругом, и ее поразили какие-то багровые полосы на западном горизонте. Она смотрела и не могла понять, что это такое. Заря, конечно, не может быть такою багровою. Это не заря — это что-то зловещее, невиданное: это зарево огня, зарево пожаров… Это далеко где-то горит, и горит пе в одном месте, а на далеком расстоянии… Огни то дальше, то ближе.

«Боже! — она догадалась. — Это горят села, это горит покинутый нами край…» Что-то вроде тупого испуга охватило ее: то был испуг перед стихиею, пред неизбежным… «Пылает Россия… вот до чего мы дожили…»

Вслед за минутным испугом — испугом не лично за себя, а перед каким-то страшным, слепым и невидимым роком — в ней шевельнулось нехорошее чувство, чувство злобы к кому-то, но к кому — она этого сама ясно не сознавала. Одно сознавала она с болью, со стыдом, что во всем этом есть кто-то виноватый, виноваты многие, и ей казалось, что и она тут виновата. Она чувствовала, что этого, чего-то страшного, неотвратимого, могло бы и не быть; мало того — оно не должно бы быть совсем, а оно есть — вон оно, вон как пылает! А что же там, что они, эти, у которых все это делается, — что они чувствуют?.. «Ах зачем же! зачем это! чем они тут виноваты!» — гвоздило и ныло у нее в душе. Нытье это было невыносимо. Это было далеко не то чувство, которое ода испытывала в битвах при Гутштадте и под Фридландом: то было также скверное чувство, и горькое, и обидное, но там все это как бы скрашивалось шумом, грохотом, свистом, стонами, криками — криками кругом и в глубине души; там вот-вот все это кончится, исчезнет, замолчит. А тут — это-то молчание там, где-то далеко, эта мертвая, по-видимому, тишина там и это, такое же тихое, молчаливое, мертвое зарево — вот где ужас!.. «Господи! да за что же? зачем же?»

Перейти на страницу:

Все книги серии История Отечества в романах, повестях, документах

Похожие книги