Увидав этот крест, взглянув на грудь и на лицо раненого, Пилипенко ударился голоеой об землю и зарыдал как женщина.
— Ой-ой-ой!.. Ооооо! Я убил своего сына!.. Оо! сынку мий! Грицю!.. Оo! сына убил, проклятый! Оо! Грицю! Грицю!
Все были поражены. Никто ничего не понимал. Собака, подняв морду к небу, жалобно выла.
— Тату-тату, — простонал раненый, — вы не вбили мене… я… я не вмер ще…
Раненый не умер. Атлетическое здоровье пленного и задержание крови сделало то, что, когда доктор, осмотрев и перевязав рану, заставил больного выпить стакан вина для возбуждения жизненности в теле, француз-хохол окончательно пришел в сознание и действительно признал в Пилипенко своего отца, равно как и Пилипенко вновь убедился, что это его любимый сын, Грицько Пилипенко, которого он так усердно, ночью, во время нападения на французский обоз, саданул пикою, что чуть не отправил на тот свет.
Но как Грицько, сын Пилипенко, попал в ряды французов и шел на Россию в числе двудесяти язык?
Удивительна историческая судьба украинца! То он, как плоть от плоти и кость от костей тех славян-полян, которые «имели стыдение к снохам», в то время когда другие славяне его не имели, возжигает в Киеве первый светоч человеческого развития и пересаживает на киевскую почву и новое учение веры, и старую культуру классической Греции, изображая из себя зерно, из которого выросло великое дерево русской земли; то он, попранный и поверженный Батыем, много веков бродит по развалинам своей милой Украины, в то время когда, прикрьцая басмою и ханским ярлыком, «собиралась» воедино московско-русская земля, — и на этих развалинах милой Украины снова созидает то, что было разрушено, — и мало того, что созидает разрушенное, а зажигает новый светоч жизни в то время, когда в «собираемой» московско-русской земле царил еще мрак, росли одни сорные травы знания и развития, пока украинец и в эту тьму не внес светоч новой жизни вместе с такими светлыми личностями, как Димитрий-Ростовский-Туптало, Симеон-Полоцкий-Ситианович, Епифаний Славинецкий; то опять он, этот украинец, после Батыева погрома подпадает под батыевщину насильственного окатоличения своими якобы союзниками, а в сущности — панами-поляками; то, почувствовав эту новую батыевщину, он борется с панами и в то же время окуривает мушкетным дымом стены того города, откуда его предки, поляне, вынесли и свет нового учения, и культуру классической Греции; то он, доведенный ДО отчаяния панами, протягивает руку своему брату великоруссу, «собравшему» свою землю и окрепшему, и отбивается от панов; но его снова отдают панам, разорвав надвое, как ризу нешвенную, его дорогую Украину — и Пилипенко-отца берут в рекруты в московское войско, и он честно сражается в течение двадцати пяти лет под русскими знаменами за свободу и славу России, а Пилипенко-сына, Грицька, вместе с семейством и другими детьми Пилипенко-отца, в отсутствие этого последнего, пан Потоцкий из русских своих имений переселяет в подольские и берет его вместе с другими своими холопами в польский легион, предназначенный служить Наполеону в его мировых завоеваниях и в воображаемом восстановлении старой Польши…
И вот с той поры пошел бродить по свету Грицько Пилипенко, молодой, красивый украинец: и в Сирии-то он дрался бок о бок с старою гвардиею Наполеона, и на египетские пирамиды дивовался, вспоминая свою Украину, и в Испании-то воевал он, и в Париже-то, на площади, вместе со старою гвардиею и польскими, то есть украинскими, уланами кричал во все украинское горло: «vive l'empereur!» Грицько и кричать по-французски научился, и ругаться, и песни петь, и говорить… И вот теперь, вместе с двудесятью языками, Грицька, Стецъка и тысячи Грицьков и Стецьков повели на покорение России и затем, якобы, чтобы восстановить Гринькову «ойчиз-ну — матку Польску»… Бедные, глупые Грицьки и Стецьки!..
Но Грицько натыкается на отцовскую пику… «Сынку-сынку!» — плачет над ним старый Пилипенко и даже об
Жучке не вспомнит, которая вон в стороне присела на задние лапки и глядит такой жалкой сиротиночкой.
Да, удивительное было время и удивительна судьба Украины! Ие менее удивительна судьба и Польши…