— Иван Андреич сказал глубокую истину: рано ли, поздно ли, но победит красота, а не пушка — красота в обширном смысле, — заговорил он торопливо, обращаясь к Карамзину. — Не правда ли?
— Да, я тоже думаю, — тихо отвечал историк и еще более заморгал как бы от едкой архивной пыли. — Гармония вселенной победила довременный хаос, люди победили свирепых зверей, кроткие победят злых, правда убьет ложь, красота — безобразие… К тому идет мир… Придет время, когда слово человека будет сильнее его самого и всех его пушек — недаром «в начале бе Слово»…
— А теперь раки, — пробурчал Крылов, просматривая карточку кушаньям. — Эй, малый! порцию раков! — мигнул он «малому». — Нет, подай парочку порций, да рачки бы покрупней…
— Я уверен, — улыбнулся на эти слова Тургенев, — что эта девка, которая там будто бы сражается и о которой кричат вот уже пятый год, но которой никто не видал, — я уверен, что девка эта, если только ее не сочинил сам приятель мой, Дениска Давыдов, а то, может, и Бурцеву спьяну пригрезилось, что он видел не гусара, а девку в рейтузах, — я убежден, что эта девка надела на себя рейтузы с отчаянья от своего уродства, что рожа у нее анафемская.
Жуковский сидел так беспокойно, как будто бы ему неловко и тесно было в ополченском мундире, и будто бы сапоги жали, и будто бы жарко было и чего-то стыдно.
— Нет, Александр, ты ошибаешься, — по-прежнему
тихо возразил он. — Панин, которого эта девочка — ей тогда, говорят, было не более семнадцати лет, — так Панин, которого она спасла от смерти в самом пылу битвы, говорил мне, что она очень миловидна, что небольшая рябоватосгь…
— Рябая форма!
— Вафельная доска! — в один голос протянули и Тургенев и Крылов.
— Нет, нет, — защищался Жуковский: — маленькая рябоватость, говорит Панин, делает ее лицо еще милее, — загар ее красит, а глаза — дивные, невинные…
— Вот как у этого малого, — подсказал Крылов, глянув действительно в невинные, пустые глаза Гриши, который подавал раки и осклаблялся, что он всегда делал, с любовью прислуживая «доброму барину».
— Рачки-с первый сорт — галански…
— Галански… Сам ты гусь галанский, — передразнил малого неунывающий баснописец. — А вот как-то ты француза будешь кормить галанскими раками…
— Хрансуза-с? какого это? — встрепенулся малый. — Не того ли, что мы когда-то в Мойке кстили?
— Нет, не того… А вон он сам идет на Москву, а оттуда и к нам, в Питер, пожалует. Тогда и служи ему — корми раками.
От этих слов точно ожгло малого. Он отшатнулся назад, тряхнул своими напомаженными волосами, перекинул салфетку из подмышки на плечо и весь покраснел.
— Нет уж, барин, ни в жисть этому не бывать, чтобы я да этому… нет, дудки!
— Какие, братец, дудки! Придет и возьмет Петербург вместе с твоим Палкиным. Может, уже Москву-то и взял… Вот этот барин едет туда сражаться с ним…
Крылов указал на Жуковского, который хотел было встать, но его удерживал Тургенев. При последних словах Крылова по лицу малого пробежала какая-то тень, потом лицо его побледнело, губы задрожали. Он оглянулся на буфет княгини Волконской, которая весело болтала с какими-то франтами, улыбалась, шутила. Потом Гриша окинул взором весь пуэнт, как бы ища в этой веселой толпе ответа на вопрос, ножом, казалось, полоснувший его по сердцу. — «Да что ж это будет! да как же это, Господи!»
И вдруг Гриша повалился наземь, головою к ногам Жуковского. Последний неожиданно попятился назад.
Все изумлены, озадачены. Один Крылов поглядывал исподлобья своими плутовскими глазами, погрызывая клешню огромного рака.
— Что с тобой! что с тобой! — бормотал озадаченный поэт, силясь приподнять малого. — Встань, Бога ради… чего тебе?
— Барин! батюшка! Заставь вечно Богу молиться, — валялся маяый у ног Жуковского.
— Да что с тобой! Говори…
— Возьми меня с собой! Возьми на этого — на проклятого…
Малого обступили со всех сторон. Подошли и Державин, и Злобин. Малый приподнялся с земли весь красный, стирая со лба сырой песок, приставший и к напомаженным волосам. Жуковский казался не менее его взволнованным.
— Так ты в ратники хочешь?
— В ратники, барин… Моченьки моей нету…
— Молодец, молодец, — бормотал Державин, — видный малый, постоит за себя…
— И за нас, — пояснил Крылов, принимаясь за новую клешню.
— Oh! quel patriotisme![29]
— всплеснула было ручками хорошенькая княгиня, но тотчас же прикусила язычок, увидав читающие глаза Злобина.Последний мигнул этими глазами на чуйку, не спускавшую с него своего бойкого взгляда, и чуйка подошла со своим мешком.
— Вынь сто червонцев, — шепнул Злобин.
Чуйка вынула и подала тонкий, продолговатый сверточек.
— Вот тебе, малый, на дорогу и на ратницкую одежу, — сказал Злобин, подавая сверточек оторопевшему Грише. — Ты больше всех нас жертвуешь на святое дело.
— Кто деньгами, кто собой, а я, беспутный, раками, — ворчал Крылов.