— Ах, батюшка, Николай Иванович! в Москве несчастье! Не успел я ни лекарств, ни инструментов купить — насилу сам ноги унес.
— Что случилось? — тревожно спросил Новиков.
— Москву злодеи взяли…
— Как!.. было сражение?
— Нет, так наши бежали… все ругают Кутузова: от старости, говорят, от своей испужался злодеев.
Новиков встал (они сидели на крыльце), снял шапку и набожно перекрестился.
— Слава Тебе, Боже великий и милостивый! Мы спасены, Россия восторжествовала… Теперь я вижу, что Кутузов — гениальный полководец.
Ардунин — он был фельдшер — смотрел на старика глубоко изумленными глазами.
— Так поди и доложи Петру Андреичу, что ты воротился ни с чем… Надо будет спосылать в Рязань, — говорил старик, что-то обдумывая. — Да, в Рязань… Вот, други мои, что случилось… Слава Богу, слава Богу!..
Фельдшер прошел в дом. Там лежали больные и раненые.
— Только при больных не говори о сдаче Москвы, — предупредил его старик: — Вызови Петра Андреича в скажи тихонько.
Скоро и сам он со своими гостями, с Мерзляковым и Иришей — старуха Мерзлякова ушла к попадье — вошел в дом. В зале поставлено было шесть кроватей, но Ирише показалось их несчетное множество: у нее в глазах помутилось при виде этих белых простыней, белых подушек и лежащих на них, вытянутых и бледных, белых людей — точно все это саваны и мертвецы… У Ириши и руки похолодели, и сердце, казалось, остановилось…
Но скоро Ириша разглядела, что около одной кровати что-то делал какой-то курчавый, большеголовый человек, который, увидав Новикова, весело его встретил. Веселость так и играла на лице и в глазах молодого человека. Казалось, он находился в самом приятном месте. Белые зубы его так и светились из-под улыбающихся губ. — Ну что — как у вас? — спросил Новиков.
— Отлично, Николай Иванович, все молодцами смотрят, — громко и весело отвечал молодой человек.
— Спасибо, мой друг; вы просто — золото.
— Только вот сей юный Марс начинает капризничать, — продолжал молодой доктор, указывая на бледное, добродушное лицо юноши, лежавшее на подушке: — Не ест кашки — сладенького захотел.
— Я и сладенького принес, — отвечал Новиков, вынимая из корзинки банку с вареньем.
Ириша начала приходить в себя от симпатичного, по-видимому, беззаботного голоса юного эскулапа. Она с участием взглянула в лицо больного, выцветшее от долгого лежанья и как бы бескровное. Тот тоже не спускал с нее глаз.
— Что у него? — тихонько спросила она у Новикова.
— Ножку отпилили… под Смоленском еще…
У Ириши точно кто рукой сдавил сердце. Такой молоденький — и уже без ноги!.. Она стояла спиной к другим кроватям и не видела, как на следующей койке полнолицая Сиклитинья, в качестве сестры милосердия, повязанная белым платочком, пухлыми, засученными нышё локтей руками кормила чем-то из ложки другого больного.
Это был плечистый мужчина с широким и, казалось, упрямым, как обух, лбом, с широкими костлявыми скулами, с круглыми, навыкате, мягкими глазами и смуглым лицом. Высокая, покрытая черными волосами грудь виднелась из-за расстегнувшейся белой рубашки, и там же, на смуглой груди, блестел образок на розовом гайтане. На столике, стоявшем у самой койки, лежали и искрились два беленьких крестика — два Георгия, по-видимому, ни разу не надеванные.
Когда Ириша обернулась вместе с прочими к этому больному, Сиклитинья как раз в этот момент подносила к его рту ложку с кашкой. Глаза больного точно брызнули светом, и сам он весь задрожал, поднимаясь на подушке и протягивая обе руки, которые обе… были отрезаны по локоть!.. Но несчастная девушка не заметила этого: она увидала лицо, голову, глаза — к, вскрикнув, задыхаясь, бросилась к койке.
— Ирина Владимировна!
— Константин…
Девушка увидела руки — не руки, а колодки… Несчастная припала к раненому, тот обхватил ее ужасными колодками, силясь обнять и прижать к себе… Ноги девушки подкосились, она сползала с койки все ниже и ниже — и грохнулась на пол… Голова раненого также завалилась на ту сторону койки, и колодки упали вдоль тела…
— Проклятие! — невольно вырвалось у Новикова. Мерзляков и Сиклитинья возились около бесчувственной Ириши.
— Се есть носопихательное вещество, изящного вкуса фруфта.
— Да ты, чертова перешница, разводы не разводи, а дай понюхать.
— Й сидит в ней бобок — веселит он глазок…
— Тьфу ты, дьявол!
— На-на! жри!
И Кузька Цицеро, в ополченском кафтане и с медным крестом на шапке, пощелкав указательным пальцем в крышку тавлинки, подал ее старому Пуду Пудычу.
— С бобком, дядя московской.
— И не жисть, братец ты мой, а масленица.
— Привезли это нам картошки — уж и ядреная же, братец ты мой.
— Только этот самый Фигнев и нарядись истопником, да, значит, к ему к самому во дворец, к Наполеону… Вот и стал у ево печки топить это, пу и топит кажин депь, а сам наровит, значит, тово, как бы, значит, самово злодея…
— Уж и пройдин же сын! а-ах!
Так от скуки болтали солдаты, вот уже сколько времени расположенные лагерем у Тарутина и от бездействия успевшие себе даже, как дети без игры, брюха поотрастить… «Не жисть, братец ты мой, а масленвца!»