— Да, у сенатора Хомутова… Вон моя ученица пишет, что она сегодня не будет со мной учиться, но не от лени — „с вами, пишет разбойница, с вами, говорит, я готова день и ночь учиться“, а сегодня, говорит, у нас будут гости — Ростопчин граф, князь Иван Михайлович Долгорукой, Глинка Сергей Николаевич, Козлов — ну, этот повеса всегда у них торчит…
— Это все сочинители, дядя? — спросила девушка.
— Сочинители, а то и вельможи. Да еще, говорит, мы вам покажем редкость невиданную — героиню…
— Какую, дядя, героиню?
— Ай Бог ее ведает, не пишет моя воструха… Да и еще, говорит, одного господина, который приехал прямо с войны и Наполеона видал нос к носу…
— Ну уж, Наполеона! Злодей он! — вспыхнула девушка, вспомнив, что по милости Наполеона разбито ее счастье и страдает дорогое ей существо.
На крыльце послышался чей-то разговор и старческий голос проговорил:
— Милости просим, матушка, отдохнешь и пообедаешь с нами.
— Это бабушка с кем-то, — проговорила, в свою очередь, девушка, прислушиваясь. — С кем это она?
— Да с кем же больше быть маменьке, как не с святыми людьми? — отвечал Мерзляков, улыбаясь. — Надо полагать, поймали еще какую-нибудь юродивую или странницу, которая и плетет им мрежи словесные — врет не запинаясь, а маменька век готова этакое все слушать.
Действительно, в комнату вошла старушка, седенькая, благообразная, с детским, добродушным выражением сморщенного лица, при совершенно белых волосах. Это была мать Мерзлякова, до сих пор смотревшая на него как на маленького и называвшая его не иначе, как Алешенька. За ней выступала чумазая, загорелая, краснощекая, с умильными глазами, набожно смотревшими из-под черного платка, баба-странница. Вздернутый кверху нос, приподнятые брови и осунувшиеся углы губ как будто силились показать, что жирное лицо это постоянно пребывает в молитвенном умилении.
— Ну, Алешенька, мой друг, вот Бог послал нам богомолку и молитвенницу нашу. Святой человек, я тебе скажу, Алешенька, — и-и-и святой! — затараторила старушка.
Баба мотнула спиной и головой, желая изобразить глубокий поклон хозяину, после того, как она мотнулась таким же образом перед висевшею в переднем углу иконою.
— Святой, святой жизни человек!
— Грешная я, матушка, сор и прах я перед святыми людьми, — скромничала баба.
— Уж и рад же ты будешь, Алешенька, что я привела ее, — знаю, рад-радешенек будешь послушать ее, да и ты, Аришенька, — лепетала старушка, усаживая свою гостью. — Ох, устала я.
— Да вы сами-то, бабушка, садитесь, вздохните хотя, — уговаривала старушку Ириша, целуя ей руки.
— А то чаю, маменька, не выкушаете ли? — предлагал бакалавр, осматривая странницу. — У обедни были?
— У обедни, Алешенька… Ух, как дьякон забирал евангелие, я тебе скажу, — так забирал высоко, что, я думала, окна полопаются… Ах, матушкп мои! как ударит, как ударит! А певчи-то за ним — как подхватят, да как понесут в гору, под самое, кажись, небо хватают… Да и дьячок Парфен с апостолом дал себя знать, ах в животе у меня точно что оборвалось, как он дернул под конец. Славная служба была, Алешенька, тебе бы понравилось… А ты чтой-то не был у обеденки?
— Я, маменька, был с Аришей в Архангельском.
— Бонапарта, поди, поминали тоже?
— Читали, маменька.
— А! пес-то безбожный! замирился-таки… Да его бы как Стеньку Разина, да Гришку Отрепкина с Ивашкой Мазепкой на всех соборах проанафемить, злодея… А! бунт затеял против белого царя, измену учинил… Это другой Емелька Пугачев, что царем назвался.
— И хуже того, матушка, сказывают, — вставила свое слово странница. — Верные люди сказывают, — нечистый он, вантихрист — от него следов, матушка, не бывает…
— Следов не бывает?
— Не бывает: это по снегу ли идет он, по песку ли — нету от него следов, матушка.
— Бесследный! ах, Боже мой, Боже мой!
— И тени от его, матушка, нету. — И тени нету?
— Нету, потому дух нечистый, пар, одним словом: какая от ево, от духа, тень быть может?
Странница начинала и бакалавра уж заинтересовывать: такой невообразимой чепухи он ни от кого еще не слыхивал. Он уселся у стола, на который Ириша поставила чайный прибор и в ожидании самовара слушала интересную посетительницу, — и тоже слушал.
— И еще третья, матушка, в ем, в Бонапартие, примета есть, — продолжала странница, видимо, польщенная тем, что ее все слушали: — ево, матушка, в зеркале не видать.
— Как в зеркале не видать?
— Не видать да и на-поди… Глядит он это в зеркало ли, в колодец ли, в реку ли — нету ево образа там, не видать ничево…
— Ничево! скажите!
— Ровнехонько ничего, потому тоже дух видь он единый, пар — ну, и не видать духа-то в зеркале… Оттого его, матушка, и пуля не берет.
— Ах, он окаянный!
— Не берет, потому дух… Вдарит это ево пуля — и наскрозь, вдарит — и наскрозь, потому — пустое место, аки бы дыры в воздухе.
Вошла Мавра с самоваром, все такая же угрюмая, как ночь: тут Бог гостей посылает, странничков, там пирог пригорел — срам!
— Здравствуй, Мавруша! — ласково обратилась к ней старушка.
— Здравствуйте, матушка барыня.
— Послушай-ка, Мавруша, какие чудобушки рассказывает святой человек, такие чудобушки, волос дыбом становится!