- Ты, видно, туг на ухо; поди ближе, - сказал царь.
Левкий подошел и, не поняв, в чем дело, стал говорить льстивые речи.
- От тебя, государя, славы и почести так велики, что всякий басурман рад к тебе идти на службу...
Царь нахмурился.
- То-то и бегут от меня холопы, - сказал он презрительно.
- А кто бежит, государь, - продолжал Левкий, - бежит страдник, пустой человек, из гноища взятый смерд... Тьфу!
Он даже плюнул.
Царь усмехнулся.
- Курбский бежит, - сказал он отрывисто, - не из гноища взятый, а родовитый князь Курбский...
- Смерд твой он, а не князь, государь, - подхватил Левкий, желая сказать царю приятное, - пес смердящий, ирод... Изменник...
Царь закивал.
- Изменник, собака... - прошептал он, и рука его крепче сжала посох.
- А доблесть его и прежде не больно велика, - продолжал Левкий. - Как на Казань ходили, так в ту пору он, князек-то, приотстал да и другим воеводам заказывал не трогать басурман... трусоват был под Казанью он, так вот...
Царь с недоумением посмотрел на монаха.
- Трусоват был Курбский под Казанью? - проговорил он, растягивая слова. - Да в уме ли ты, дурень? Ври, да знай меру!
Царь ударил Левкия в лицо так, что тот покатился; грубая лесть раздражала его. Он встал и осенил себя крестным знамением.
Пир кончился.
И спустилась ночь над слободою Неволею, и зажглись звезды. Три сказителя, один другому на смену, ждали в покое, соседнем с царской опочивальней. С каждым днем усиливалась бессонница царя, и теперь он давно уже не мог спать без их монотонных сказок.
В опочивальне был Малюта Скуратов.
Он стоял перед кроватью и выслушивал последние приказания царя.
- Нынче в застенок я не пойду, Лукьяныч, - сказал устало царь и зевнул. - Притомился я.
- Сосни со Христом, - раздался грубый, хриплый голос, и тяжело падали слова Малюты. - Пошто тебе трудиться?
- Ты уж справься сам, Лукьяныч, да смотри расспроси, кого надо, накрепко... Пуще всего гляди: князя б Курбского не был тот паренек, что попался на дороге нашим людям, да еще: спроси из Литвы перебежчика... Погляди: там у тебя на дыбе ничего не открыл старик, что у брата Владимира Андреевича в Старице в конюших хаживал? Накрепко допроси.
- Слушаю, государь!
- Иди, Лукьяныч. Иди. К заутрени не проспи.
- Иду, государь. А про тех печатников никакого наказа не будет? Ереси, слышь, они будто сеют. На Москве так говорят, да и наши люди о том сказывали. Шурин твоей царской милости, Михайло Темрюкович, сказывает, ереси Матюшки Башкина и других злоучителей сеют. Всякие нечисти у них тоже будто на печатном дворе найдены. А народу соблазн. Не попытать ли их накрепко?
Царь подумал.
- Не надо, Лукьяныч, - сказал он. - Печатный двор я сам строил. Не надо было шурину напускать на него московский сброд. Да и дорого мне стоило то дело: печатников таких не скоро сыщешь; есть смышленый народ в Новгороде, бунтовщики, все псы злые... Ступай, да погоди с печатниками.
Он отпустил Малюту и призвал сказителей.
Было темно, и звезды ярко сияли на небе, крупные летние звезды. И по небу расплывался туманно-серебристый Млечный путь. Ночь уходила...
В тесном теремном покое царевич Иван будил брата:
- Вставай, Федя... петухи давно пропели... Пора к заутрени звонить...
Пухлый семилетний царевич Федор приподнял голову с подушки, посмотрел на брата испуганными глазами и спросонья, отмахиваясь жестом маленьких детей, забормотал:
- Не буду, батюшка... не буду... вот те Христос...
Царевич Иван засмеялся.
- Чего не будешь?
Федор спустил ноги с постели, долго бессмысленно смотрел на брата, потом узнал и сказал с радостью:
- А, это ты, Ваня! Слава Богу! А мне снился худой сон: будто батюшка меня повел с собою туда... - Он вымолвил это слово с ужасом и таинственно показал рукою по направлению к тюрьмам...
- А разве там страшно? - спросил насмешливо Иван.
Мигающий свет лампады ярко освещал лицо царевича Федора, бледное, пухлое, некрасивое, с широко раскрытыми голубыми глазами. Губы расплывались в болезненную скорбную улыбку. То было лицо юродивого, лицо несчастного припадочного брата царя князя Юрия.
- Боязно... - прошептал Федор, - в подушку зароюсь... плачу... а сказать боюсь... Тебе только скажу, Ваня...
- А видал ты их? - спросил Иван.
- Батюшкиных лиходеев? Не-не... Боязно... А ты... ты... видал?
Губы Ивана задергались, зазмеилась на них злая улыбка. Он наклонился к Федору, к самому его лицу и, впиваясь острым взглядом в голубые, полные ужаса глаза, зашептал:
- Я видал... Я с батюшкой ходил...
- Туда?
- Туда... Батюшка сказывал: лиходеев надо допытать, ворогов проклятых... Я видал! - Голос его зазвучал торжеством. - Клещи... огонь... так и шипит... Как подняли одного, а он весь в крови, и зубы лязгают, а очи...
Глаза Федора раскрылись еще шире; губы заплясали на смертельно бледном лице. Опершись руками о плечи брата, он отталкивал его от себя, как призрак ужаса, и вдруг закричал тонким, звенящим голосом:
- Не надо, не надо, не надо! Молчи!
Со скамьи у двери поднялась заспанная голова мамки царевича Федора Анисьи Вешняковой.
- Охтиньки, тошнехонько, - закричала она, - и напужал же ты меня, царевич! Пошто вопишь так, дитятко?