Читаем Грозное время полностью

Огнем скрытой ярости блеснули глаза Ивана из-под нахмуренных бровей, дрогнул тяжелый посох в руке его, ноздри так и раздулись, и затрепетали…

Но ни единым звуком не выдает он того, что происходит в нем. Глядит и ждет…

Недолго ждать пришлось. В разных местах – словно одною силою подняло десятки людей: все сторонники и друзья обвиненных, все честные люди, не замешанные в дрязгах дворцовых, все, любившие Макария и желавшие искренно добра Ивану, поднялись – и зашумели отовсюду их голоса, сливаясь в одну просьбу, в одну речь:

– Царь-государь! Прикажи обвиненным предстать на суд пред лицом твоим!

Сильнее дрожит царский посох в руке Ивана.

Быстро переводит он взор от одного поднявшегося к другому и каждый раз даже прищуривает глаза, словно лучше желает запомнить наружность говорящего, выражение лица, позу и самый звук его голоса…

А сам незаметно нагнулся к печатнику, близкому советнику своему, Казарину Дубровскому, стоящему за плечом у царя, и шепчет:

– Пиши… Пиши… Всех этих запиши!

И продолжает глядеть на всех, и улыбается довольной, нечеловеческой улыбкой…

Долго звучат голоса. Ждут все, что заговорит царь, перебьет их сам, примет или отклонит их мольбу. Но Иван молчит и улыбается. И понемногу, мало-помалу – затихают голоса, словно срываются струны с гигантской арфы, зазвучавшей под налетом урагана…

Смолкли постепенно, опускаются все на места, в недоумении, смущенные, раздосадованные.

– Переписал? Хорошо… – шепчет Иван Дубровскому и только теперь подымает свой голос в ответ на умолкшие просьбы: – На суд мы сошлись, бояре, а не в храм Господен, где милость царит, где молить Всевышнего и каяться можно… И сами же вы судить, карать и миловать должны. Вижу: не все заодно с владыкой думают. Пусть и те, иные, свое слово скажут. Не милости, а правосудия жду от суда. А глас народа – глас Божий. Пусть все, здесь сидящие, голос подадут. Чьих голосов больше – тех и правда. Искони так было… Говорите, бояре, Дума моя верная…

Замолк и снова сидит, улыбается. Как ни много крамольников голосило сейчас, но четверти их нет против «своих», в которых уверен Иван.

Первый вскочил Захарьин, брат несчастной Анастасии. Ненависть, злоба – так и сверкают из глаз боярина, да он и не таит своих чувств. К чему?

– Звать? Сюды? Их, злодеев, ведунов и чарователей безбожных? Ну, это зачем же? Велика злоба и сила их! Придут сюды сосуды эти диавольские – и нас всех очаруют, невредимы сквозь стены темничные уйдут! Коли по слухам стольким уж веры нет, царю своему верьте! При светлых очах его говорю, голова моя в ответе за речь смелую. Много лет самого царя в оковах держали те ведуны проклятые. И мне, и людям разным то ведомо. Как в неволю, заточили на многие дни государя людишки те худые, чародеи лукавые. Чарами богомерзкими – очи царю закрывали, не давали ни на что глядеть самому, ежели не их волею. Аще и ты теперь, владыко, припустишь их к себе и к царю, они и тебя ослепят, а царя и детей его – загубят. Народ чарами взметут. Каменьями чернь побьет и нас, и царя, что посмели судить лукавых. Исчадие адово! Не можно звать их на очи! Делами своими осудили они себя. Что же помогут речи их лживые? Даже стыд и совесть не велит сказать того, что Адашев с попом затевали, земле и Царю на пагубу, на смущение души усопшей царицы – сестры моей…

Знал теперь Иван, на что намекает Захарьин, – и пятнами стыда, загробной ревности и злобы покрылось бледное лицо его.

Кончил шурин, и зашумели все присные ихней семьи, все враги двух заочно судимых:

– Так! Истинно… Воистину! Знаем, все мы ведаем: правду боярин говорит… Сам царь не таит того…

– Не потаю! – внезапно поднимаясь, громко проговорил Иван. – Отогнать удалось мне злых тех советников с Божией помощью, – тогда лишь и раскрылись глаза… И все уразумел я… Истину сейчас боярин молвил про чародеев тех и про воровство ихнее против особы нашей царской. Глазом, и видом, и волхованием – вязали меня, аки пеленами младенца вяжут неразумна. И желал, а сказать был безгласен. Понимал, а делал против разума! Вот и мое царское свидетельство против лихих люд ей тех, на воровстве изловленных…

Ни звука не промолвил больше никто в защиту обвиненных. Только кривой Кирик Тыртов, юный, пылкий воевода-храбрец, потерявший глаз под Казанью, личный друг Адашева, решился заговорить, не выдержал:

– Прости, государь, спросить я хочу… Ратник я, не ученый муж какой… Знать бы хотелось… Вот видел я сам, как Адашев Алексей в дому у себя – не то сирых, прокаженных держал, поил, кормил, сам язвы ихние обмывал порою… И знать бы хотел: может ли такой человек чародеем стать, зло умышлять на царя, землю родную губить? Отцы духовные, владыко митрополит! Разрешите душу мою…

– И я о том же ведаю… Тако же ответа молю! – поддержал Тыртова еще один голос – дьяка Ивана Выродкова, строителя пресловутой осадной башни казанской.

Так и передернуло лицо у Ивана. Никто не ответил ни звука на дерзкий вызов, каким являлся смиренный вопрос двух честных соратников опального воеводы. Только совесть заскреблась у многих в груди, и лица краской стыда вспыхнули.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже