Этим началась серьезная полоса. Встал мрачный Андрей Иваныч, врач с дивизионного пункта, призванный с земской службы, и бичующим тоном произнес речь на тему: «Сегодня я с вами пирую, друзья…» Долго колесил по сторонам, но благополучно дошел до занесенных снегами окопов… Сестра Марья Ивановна, пожилая, немножко строптивая особа, поругавшаяся утром из-за яиц с Шурой и на целый день огорченная, горько заплакала.
Что-то порывался сказать учитель Лонгин Поплавский. Но на правом крыле, около доктора Петропавловского, подвыпившая и очень жизнерадостная компания запела песню. Кривой студент Кумов, так называемый Циклоп, лучший певец в отряде, начал «Из страны, страны далекой». Песня всколыхнула всех — подхватили дружно, громко, немножко неистово, но голоса звучали молодо, свежо, выразительно, и никого не смущало, что размеры перевязочной были тесноваты для такого шумного хора…
Потом доктор Петропавловский провозгласил многолетие гостям. Многолетие вышло эффектное, — любому протодьякону такое громогласие сделало бы честь. Пропели: хоть и не так стройно, но с искренним воодушевлением.
Опять привстал Лонгин Поплавский и, поймав взгляд генерала, постучал пальцем в свою манишку. Генерал сказал на это:
— Добре! Ловите момент…
Учитель утвердительно кивнул головой: «понимаю». Нервно поправил галстук, покашлял в руку и словно прыгнуть нацелился, но опять сел. Генерал застучал ножом по пустой бутылке, стучал долго и настойчиво:
— Господа! Просит слова вот… пан Лонгин Лукич…
Учитель встал, обвел кругом робким, умоляющим взглядом, подержался рукой за воротник у горла, робко кашлянул и начал, — чуть слышен быль жидкий, взволнованный голос:
— Шановни добродии…
Но тут же поправился, перевел:
— Ваши благородия…
Он говорил заикаясь, поправляясь, чтобы быть понятным, но слушатели все-таки понимали его плохо. Улавливали больше то, что звучало необычно для уха, в чуть-чуть комических сочетаниях: «демократичний державний лад», «права людини и громадянина», «грунт едности». Но одно было несомненно понятно: «пекучий нестерпимий биль» душой и телом истерзанного украинца и «трепетный живчик думки» его, — будет ли в державе российской, «перемоги» которой он от всего сердца желает, — будет ли он сыном или пасынком? будут ли дети его учиться на языке своей родной матери, и не будут ли они горькими сиротами в великой российской семье?..
Худой, маленький, он был комически-торжествен в своей манишке. Но к концу взволнованной своей речи он как будто вырос и в глубокой тишине общего внимания стоял, как артист, покоривший толпу волшебной силой таинственного обаяния. Что-то заслонило призрачный комизм пышных слов, торжественного тона, самой фигуры — хрупкой и придавленной, с робким, словно ожидающим удара, взглядом. В жидком, минутами совсем замиравшем голосе, красноречивее всех слов разбито дребезжал стон перенесенных обид, и страхов, голода, заброшенности, бессильных терзаний перед разоренной родиной и опустошенным гнездом. И еще явственнее звучала горькая дрожь тоски неизвестности, темных сомнений перед завесой завтрашнего дня… Как живой символ стоял он, изболевший и горький, образ своего несчастного края, истоптанного миллионами чужих ног, оголенного, поруганного, окровавленного…
И долго после этой речи, на мало понятном языке, стояло смутное молчание в перевязочной.
Опять запел Циклоп — встряхнулись. Это была популярная в отряде песенка — «Разненастный день суббота». Наивная жалоба звучала в ее протяжных вздохах и грусть — тихая, туманная, как родные дали равнинные в день ненастный. Тихо, раздумчиво, почти дремотно занималась ее простая мелодия, подымалась, вырастала. Разливалась широкими переливами и терзала сердце сладкою тоской. И Бог весть что было в этой беспредметной тоске — смутная ли обида бессилия, потухшие ли грезы несбыточные, серый ли туман уныния — горького, как полынь — горькая трава, или глухая мука надломленного порыва?.. Но все пели и все выливали в этой песне свою интимную, затаенную боль сердца. Разбитым, стариковским голосом пел и Лонгин Поплавский, и трогательно звучал неуверенный его голос на этом единственном «грунте едности…».
V. Белая муть
Пять дней шла метель. Пухлый снег закутал землю мягким войлоком, завалил все пути-дороги, окопы, блиндажи и на время как бы умиротворил враждующих, потушил ежеминутную нервную настороженность и напряжение борьбы. Первые дни долетали еще редкие и глухие выстрелы с позиций. Мягкие, короткие звуки глухо стукали и бесследно тонули в белой завороженной тишине… Потом смолкли и эти редкие стуки. Безбрежная немота сковала землю. Стихла и метель. Лишь поземка крутила и несла облака белой пыли.