Молитва вознеслась еще выше, до самых ушей бога, и продолжала петь ему тоненьким детским голоском: «И за то хорошее, что ты нам подарил, пусть все тебя любят, как я…» При этих словах углубившийся в самосозерцание бог открыл глаза, и из них пал на мир луч счастья. От неба до земли воцарилась беспредельная тишина. Прекратились всякие страдания, всякий страх, всякие обиды. Свистящая стрела повисла в воздухе, лев застыл в прыжке за ланью, занесенная дубинка не опустилась на спину раба. Все забыли о всяком случающимся с ними ужасе и, к примеру, изможденный и больной человек перестал думать о своей болезни, человек, умиравший в пустыне без глотка воды, перестал думать о жажде, ну и всё такое.
Затихли ветры в Средиземном море и больше не трепали корабли, а те из них, что должны были утонуть, всё держались на плаву.
И в общем, стало на всей земле такое в человецах благоволение, что…
— Ну да. И никто не уйдёт обиженным. Как я ненавижу эти притчи, кто бы знал, как я ненавижу, когда мне это начинают парить, вся эта псевдопсихология, все эти поэтические эссе, которыми снабжают, как анекдотами, свою речь публичные психологи… Всё это ваше стругацкое-перестругацкое «счастья для всех, пусть никто не уйдёт обиженным», все эти исполнители-исполнятели желаний, при условии их выстраданности… Ненавижу, мать вашу!
Глава восьмая
Холтофф усмехнулся:
— Тогда бы никто не болтал, если бы у каждого был домик в горах, много хлеба с маслом и никаких бомбежек…
Штирлиц внимательно посмотрел на Холтоффа, дождался, пока тот, не выдержав его взгляда, начал суетливо перекладывать бумажки на столе с места на место, и только после этого широко и дружелюбно улыбнулся своему младшему товарищу по работе…
Ещё одного знакомца из прежней жизни я обнаружил в лабораториях.
Это был Базэн, в миру Андрей Баженов. Андрюша учился несколькими курсами младше нас и загремел в армию, вернулся и тут-то мы с ним познакомились.
Была у нас такая традиция — старшекурсники становились шефами над группами младших курсов того же номера. Шефство это было странное, часто приводившее к тому, что старшие сходились с прелестницами из младших групп. Случились, кажется, даже какие-то браки.
Андрюша держался особняком, и тут оказалось, что он тоже работает здесь.
У нас в университете были очень странные отношения — он меня полюбил. Нет, не в том голубом смысле, который сразу чудится теперь за такими словами. Нет, он просто смотрел мне в рот и старался мне подражать.
Это было поведением цыплёнка, который, вылупившись, увидел движущийся предмет и, приняв его за курицу, стал за ним ходить. Я знал, что это пройдёт, и не обращал на Андрюшу внимания.
Тут удивительно было то, что я занимался чёрте-те чем, а он был человек какой-то особой провинциальной порядочности, не очень мне приятной. Иногда он увязывался за мной на пьянки и был там удивительно неуместен. С одной стороны, он не делал никому замечаний, но то, что он сидел среди общего галдежа нем, слеп и глух и только улыбался — вот это всё портило мне (и другим) праздник. Я шпынял его, гнал — но его верность могла выдержать любое испытание.
Был Андрюша всегда одет в чёрное и всегда сохранял спокойствие, даже когда над ним подшучивали (в особенности над тем, что он был довольно толстенький). Если надо было бы определить его одним словом, я бы сказал — «кроткий». Да, именно кроткий. Это слово ему очень подходило.
Оказалось, что теперь он воцерковился, и в его личной комнате, куда он меня привёл, вся стена над кроватью была увешана иконами.
Под иконами на стене висел чёрный автомат. Когда брови мои поползли вверх, Андрюша только развёл руками. Выражение его лица как бы говорило: «На всё Господня воля. Мир этот так ужасен и жесток, я рад бы не соприкасаться с ним, но таково моё послушание — оно допускает в крайнем случае искоренение зла силой».
Искоренял ли он его уже и умеет ли вообще он обращаться с оружием — было непонятно.
Свободное время он посвящал чтению духовных книг и умел в случае необходимости приготовить превосходный обед, состоящий всего из нескольких блюд, но зато отличных.