– Показался… Скажу больше, он тоже романтик. Он выписывает нашу газету на английском языке и взахлеб читает. Его буквально распирает энтузиазм. Он высказал мне примерно следующее: у вас в России происходят сейчас события мирового значения! Вы повяли, что, если человек работает лучше, он должен жить лучше, что человека нужно заинтересовать и дать возможность заработать! Вот что, оказывается, мы поняли. Вот о чем мы, оказывается, и не подозревали раньше. И вдруг прозрели! Вот и вообразите себе его, который хвалит нас за то, что мы внезапно поняли: все, что ни подбросишь вверх, непременно упадет вниз, и меня, представителя этого великого народа, который слушает и глотает…
Под конец он признался мне: если бы не больная жена, он бросил бы все, приехал к нам и сказал: я готов делать все, что вам нужно! Это было очень трогательно, поверьте мне, и не было бравадой. Он сказал, что готов носить тяжести, рыть канавы лопатой, жить в бараке, делать, что прикажут ему наши руководители, если только то, что он читает в газете «Московские новости», действительно происходит в жизни. Он добрый человек, не буду с этим спорить. И все же… У него всего два выражения лица – непроницаемое спокойствие и очень красивая улыбка, всегда одна и та же! А мне кажется, этого мало…
– Вы хотите все сразу! – задумчиво произнес учитель. – А так не бывает. Ваше обвинение, скажем мягче, ощущение холодной черствости британца, но сути своей ужасно. И не вы первый об этом говорите… А мне, вы уж простите за искренность, хотелось бы вам не поверить. И я не верю вам, если говорить честно. Может быть, они считают, что проявление жалости унижает. А вам эта боязнь унизить другое человеческое существо жалостью кажется черствостью души.
– Может быть… Вам стоило бы самому съездить в посмотреть!
– Да, конечно, стоило бы съездить, – согласился учитель, словно не замечая моей издевки, и я почувствовал себя неловко. – Когда Катков съездил в Англию, он стал ярым англоманом и решил все у себя в поместье завести на английский манер – парки, газоны,
чай в пять часов. Когда он умер, все заросло бурьяном, на газонах пасли коров…
– Послушайте! – перебил я. – Вы где учились? Откуда имя такое знаете – Катков? Нашему учителю не положено знать этого имени.
– Я учился в Ленинграде, в университете. Давно уже, десять с лишним лет назад.
– Что вы тогда делаете в этой дыре?
– Вы несправедливы! Это древний город, ему триста с лишним лет. И вообще, это слово… Дыра. А где, позвольте спросить, у нас теперь не дыра?
– Извините, – смутился я. – И все же, что привело вас в этот «древний город»?
– Это долгая история… – неохотно ответил учитель. – Вы тонко тогда заметили: я прожил большую часть жизни в книгах, и поэтому мне, может быть, все равно, где жить. Забросила судьба сюда – живу здесь. Да и не во мне сейчас дело! – он явно не хотел говорить о себе. – То, что вы рассказываете, в самом деле впечатляет. Состарившаяся демократия терпит фашиста только потому, что он тоже человек и не нарушает закон! Для меня все это выглядит почти ирреально. Я не могу себе этого представить…
Когда я приехал сюда, меня начали называть фашистом. Впрочем, не совсем так, сначала за мной бегали эти подонки – другого слова я не могу для них найти – и орали: «Жид пархатый!» Я был поражен. Я не еврей, а немец. Я рассказал своим ребятам о том, что когда началась война, моему отцу было четырнадцать лет и он жил в Поволжье в немецком селе. Его вместе со всеми сверстниками погрузили в вагоны с решетками, привезли на Урал, загнали в бараки и заставили работать по восемнадцать часов в сутки. Из десяти мальчиков, попавших в эту трудовую армию, пятеро погибли при попытке к бегству… Отец говорил, они выли от голода, грызли дерево, пили помои на кухне охраны. И от голода пытались бежать. Их легко догнали сытые собаки. Еще трое умерли от дизентерии. Выжили только отец и его брат, мой родной дядя.
– Вы рассказывали об этом в классе?