Сталин снова нашел нужное место в томике Макиавелли. Прочел: "Жестокость применена хорошо в тех случаях, если позволительно дурное называть хорошим, — когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности, не упорствуют в ней и по возможности обращают на благо подданных…" На благо подданных — вот ключ к решению проблемы. Вот ключ к вратам от прямой дороги. И если даже допущена ошибка, наказать виновных. Объявить новое вредительство. Защитить народ.
Жестокость — благо. Жестокость — линия народной воли. Жестокость — это то, что накопилось в народе, накапливалось веками, и надо дать волю этому накопленному.
Доброта, мягкость, милосердие, совестливость, сострадание — буржуазные категории, необходимые эксплуататорским кругам, чтобы скрыть свой звериный облик. Марксистская этика вычеркнет эти понятия из своего обихода. Оптимизм и беспощадность, принципиальность и трудолюбие — вот ее краеугольные камни, из которых должна сложиться новая этика нового человека. Сталин раскрыл книгу Барбюса "Сталин". Подзаголовок этой книги был внушителен и емок: "Человек, через которого раскрывается новым мир". Анри Барбюс — крупный писатель. Европейский, всемирно известный литератор. Как же он точно написал о нем! Какие слова нашел! И какой стиль! Чеканный и звенящий, как сталь: "Вождь… был суров и даже жесток с теми, кто не умел работать, он был неумолим к предателям и саботажникам, но можно указать целый ряд случаев, когда он со всей своей огромной энергией вступался за людей, которые были, по его мнению, осуждены без достаточных оснований. Так, например, именно он освободил приговоренного к смерти Пархоменко. В периоды, когда решаются судьбы народов, когда все играют ва-банк, когда каждому, хочет он того или нет, приходится отвечать своей головой, — встает вопрос о ценности человеческой жизни и о праве располагать ею ради успеха дела".
Сталин улыбнулся: "Как сказал бы Бухарин, Барбюс сразу поставил все точки над "i": в интересах дела, в интересах построения социализма кто-то должен получить право распоряжаться человеческими жизнями". Право. Смерть. Народы. Государственное устройство. Перевороты. С этим он впервые столкнулся там, в духовной семинарии, когда стал читать Гюго: "Отверженные", "Человек, который смеется", "Девяносто третий год". Иероним Гермоген нашел у него последнюю книгу.
— Из самых жестоких ударов рождается человеческая ласка. Вы тоже об этом неоднократно говорили, отец Гермоген, — сказал семинарист.
— Думай о том, как с помощью ласки наносить врагам несокрушимые удары. Если ты научишься этому, ты достигнешь многого.
— Разве можно без крови чего-нибудь достичь?
— Союз невидимого меча и обворожительной ласки — вот непобедимое оружие воинствующей церкви. Запомни: невидимого… А за чтение непозволительных греховных книг я все же тебя накажу продолжительным карцером, Джугашвили. И этого безбожника Гюго я у тебя конфискую…
Сталин вспомнил свою продолжительную беседу с Барбюсом.
— Вы в прошлый раз меня убедили в том, что только непримиримая борьба с врагами революции может привести к победе социализма, — сказал Барбюс. — Многие говорят: всякая революция требует крови, а у меня мягкое сердце, и потому я не хочу революции. Предатели и социальные консерваторы, говорящие так, жалко близоруки, если они только не разыгрывают комедию. Мы, живущие вне Страны Советов, находимся в условиях кровавого режима. Несправедливость и убийства окружают нас. Мы научились не замечать ни страданий, ни репрессий, ни убийств. Мне рассказывал ныне покойный руководитель ОГПУ Менжинский, что нелепо обвинять в жесткости или неуважении к человеческой жизни целую партию страны, конечной целью которой является братство и равенство всех людей на земле. Он показал мне, как бережно, умно, внимательно в вашей стране переделывают, и переделывают не только уголовников, но и политических преступников.
Сталин проникся тогда особым подъемом, тем редкостным подъемом души, который возводит человека на самые последние вершины идеала. Он говорил с такой убежденностью и с такой болью в сердце, он так проникновенно вглядывался в Барбюса, и глаза его так искренне и пламенно покрывались слезой, и голос так естественно дрожал, что французский писатель ощутил в себе некую великую причастность не просто к разговору, а к великому священному таинству.