— А дальше вы себе и представить не можете. Роза сама взялась за дело. Она уложила меня в одну крохотную загородную больничку, где работала ее дальняя родственница. Набор болезней у меня был самый разнообразный, да плюс облучение, да плюс нервные потрясения, — одним словом, я залег на длительный срок. В моем распоряжении были длинные вечера да крохотный рентген-кабинетик, который на ночь поступал в мое распоряжение. В этом кабинетике ежедневно с шести вечера до двух-трех часов ночи я писал. С небольшими перерывами я провалялся в больничке где-то в пределах шести месяцев и написал увесистую книгу в шестьсот страниц, которую назвал "Реанимацией мира". Роза печатала рукопись. Приносила перепечатанное, я правил, затем снова перепечатка и снова правка. Когда рукопись была готова, она сделала шесть ксерокопий, две из которых отправила за рубеж. Рукопись опубликовали в США и в Швеции. Меня сразу же стали таскать: где, да кто, да как. Роза отвечала: "Это все я и мои дети. Мой муж больной человек, и оставьте его в покое!"
— Как же это все в ней так перевернулось?
— Ничего не переворачивалось. Просто она всегда была такой. Практичной и до отчаяния смелой. Нас, евреев, кое-кто считает меркантильным и трусливым народом. Это не так. Моя Роза и мои родственники пойдут на самый крайний шаг, чтобы защитить меня, мои идеи, моих детей.
Такой поворот в рассказе был несколько неожиданным.
Когда Никольский ушел, я сказал Лапшину:
— Что ж, можно позавидовать и такой спаянности, и такой вере.
— А вы не верите? — спросил Лапшин.
— Мои верующие центры атрофированы. Мне очень хочется верить. Но нет сил. Есть силы на многое: на работу, на то, чтобы вынести эту тюремную жизнь, есть силы на то, чтобы безропотно умереть, есть силы даже на безверие! А вот на веру нет сил, потому что я не знаю, что это такое. О двух вещах я ничего толком не знаю — о вере и о любви! И я не одинок в этом незнании…
4
Заруба швырнул мне в лицо рукопись, в которой были сделаны попытки обозначить контуры системы маколлистических преобразований:
— У вас нет чувства времени! Нет ощущения новизны в деле перестройки нашего общества. Все в человеке, все для человека — вот какой мыслью должна быть пронизана каждая страница системы. И как можно больше этой белиберды — совести, милосердия, заботы о слабых, доброты и т. д. Предусмотрите такие конкретные мероприятия, как создание в колонии Фонда Милосердия, а также проведение Пятидневки Утешения, Недели Добрых Поступков, Дней Абсолютной Справедливости… Я вам покажу, как это практически делается. Народ поймет нас. Народ пойдет за нами.
Заруба стал в позу полководца. Он глядел вдаль. Впрочем, в этот же день он продемонстрировал нам то, как надо осуществлять великие идеи.
Вселенский Собор колонии (так назвал Заруба это мероприятие) начался с того, что Багамюк скомандовал: "Встать!" Затем Багамюк зарычал в толпу:
— Жить бильше так низзя! Усе треба переделать. Слово по созданию Службы Утешения и Милосердия имеет Квакин…
Я не ожидал, что заурядно тупой Квакин способен привести собрание в неистовство. Он кричал о том, что в обществе нет социальной справедливости, что большинство осужденных невинны, но что каждый из них будет выполнять свой долг не только перед страной, но и совестью и даст пример в этом служении и своим детям, и многим поколениям. Он стал говорить о детях осужденных и расплакался на трибуне, потому что вспомнил в одно мгновение, что вынужден и раньше и теперь воспитывать полушубкинских детей, однако о них он сказал: "И мои дети хотят видеть во мне хорошего отца, и Багамюка дети хотят видеть хорошего отца, и Васи Померанцева дети…"
Колония не знала таких собраний: плакали почти все. Даже Заруба вышел на сцену, протирая глаза платком, и, заикаясь, прокричал:
— Никому не позволим издеваться над нашим великим народом, в который я верю как в самого себя! За переустройство нашей жизни я готов отдать по капле всю свою кровь, и мы добьемся того, что создадим не только для себя, но и для всего нашего общества новую жизнь! Ура! Ура нашей колонии! Ура нашему коллективу! Ура маколлизму!
Долго длилось протяжное "ура" над архангельскими лесными просторами…
5
Люба писала мне письма почти каждый день. Ни на одно из них я не ответил. Иногда я носил по нескольку дней ее письма нераспечатанными. А потом набрасывался на них. Перечитывал много раз. Она сообщала мне подробности своей жизни, и очень скоро я знал о ней достаточно, чтобы судить о том, как она живет. Была ли она для меня непонятной? Не знаю. Может быть, и была. Собственно, я об этом не задумывался. Я ждал, когда кончится поток писем. А это могло случиться только в одном случае: Люба должна же когда-то встретить достойного человека и полюбить его. Она уверяла, однако, что любит меня, что я ей дал образец того, как надо жить. Вот уж чего не собирался я делать, так давать образцы. Терпеть не могу ни образцов, ни тех, кто живет по ним. В одном из своих посланий Люба писала: