— А «тьветов»-то, «тьветов» сколько на поле, — замечает она вслед затем. — Ишь, кукушкины слёзки (Груша произносит кукуштины слёсти) скоро тьвести (цвести) начнут!
— А вот и кукушка кукует. Слышишь, Груша?
— Это она уттаво кукует, Катерина Ондревна, что её мать прокляла! — объявляет Груша бойко.
— Что за вздор!
— Нет, правда, Катерина Ондревна, ей-Богу. Она прежде человеком была и согрешила. Её мать прокляла, вот она с тех пор и кукует, — говорит Груша с убеждением, набивая рот щавелем.
Ей неприятно, что я не верю такой всем известной вещи, и, чтобы прекратить разговор, она затягивает во всё горло, продолжая собирать щавель:
III
Верит Груша всему, но преимущественно нелепым известиям. Однажды застаю её в горе. Она сидит на ступеньках кухонного крыльца и, медленно вытирая тарелку толстым полотенцем, перекинутым через плечо, заливается слезами.
— Груша, кто тебя обидел?
Из кухни раздаётся громкий смех, и чей-то звонкий голос кричит мне в окно:
— Это она об Амуре, Катерина Андреевна!
— Это ещё что?
Груша кладёт тарелку на колени и рыдает неутешно.
— Груша, да что с тобой, наконец?
— Да неужто ж это правда?
— Что правда?
— Сказывают у нас в деревне-е… всех шпитонцев у отцов-матерей отымут, на Умур погонят… Умур чтобы заселять… Да неужто ж?..
— И об этом ты плачешь? — Кто это тебе наврал?
— У нас, Катерина Ондревна, шпитонцы все, у моего тяти — и Кузька, и Анютка… и во всей деревне у всех шпитонцы… и всех-то сказывают, вышел приказ на Умур, чтобы заселять…
— Никто этого не приказывал, успокойся! Всё врут.
— Врут? — переспрашивает Груша, утираясь концом кухонного полотенца. — И вправду и в ведомостях вы не читали?
— Я тебе говорю, вздор. Ни в каких ведомостях этого нет.
Груша сейчас же верит; она успокаивается совсем и отправляется на кухню с тарелкой. Её встречает дружный хохот, и через минуту в кухне уже звенит посуда, и раздаются топот пляшущих босых ног и громкая песня:
IV
Недаром известие о заселении «Умура» питомцами так печалит Грушу: изо всех своих братьев и сестёр она одна уцелела, все остальные умерли, и в её семье только и есть питомцы. Не успеет обыкновенно Груша сообщить, что «маме Бог дал» — что случается почти каждый год, — как уже слышишь, что новорождённый помер, и «тятя повёз маму в Москву за питомцем». Питомцы тоже умирают, но не все, и каким-то чудом в семье старосты уцелел Иван, теперь уже взрослый парень, да Кузька и Анютка. Я говорю чудом потому, что даже в деревне считается, что у Марфы-старостихи «тяжёлая рука» на детей — не в том смысле, чтобы она их била, а потому что у неё дети не живут. По моим личным наблюдениям, эта тяжёлая рука объясняется тем, что Марфа отличается не совсем обыкновенной глупостью и таким пристрастием к грязи, какое и в деревне редкость. Между прочими спасительными взглядами на физическое воспитание она строго придерживается того правила, что до шести недель грех ребёнка мыть. Впрочем, это в деревне принято везде. Такой искус грязи выдерживают, конечно, немногие дети, но раз что выдержат, после этого на всю остальную жизнь отличаются особенной прочностью и толстокожестью. А потому и Груша, и Кузька, и Анютка очень крепкие, резвые и здоровые дети.
Груша нежно привязана к своему родимому дому и к семье. Дом её чуть не самая кривая изба во всей деревне, сарай совсем разваливается, а овин похож на огромное птичье пугало, пристроенное притом же совсем не к месту, потому что и птиц пугать не к чему: в огороде произрастает один хрен.
Отец Груши, очень умный и плутоватый мужик, несмотря на весь свой ум и изворотливость, за которую его даже прозвали в деревне «Налимом», никак не может поправиться, не то что разбогатеть.
— Счастья Бог не дал! — говорят про него мужики.
Кроме жены Марфы, Груши да двух питомцев, у старосты живёт его отец, седой, сгорбленный старик, непомерно старый, но всегда занятый какой-нибудь работой. В деревне он специально известен под названием «дедушки, который век свой доживает».
— Кто это там у вас, на гумне, сено ворошит?
— А дедушка… Век свой доживает… — говорит Груша.
— Это твой отец, Иван Сергеевич?
— Да-с… дедушка… век свой доживает.
И сам дедушка тоже:
— Здравствуй, дедушка! Как поживаешь?
— Живу, матушка, помаленьку… век свой доживаю…
Дедушку Груша любит (отчего не любить!), но тятю особенно. Его больше всех изо всей семьи.
Уж которое трёхлетие выбирают его в старосты, значит мир доволен. А между тем нет ни одного мужика на деревне, который бы не знал и не рассказывал про старосту тьму тьмущую разных скверных историй, расписывая его вором и мошенником.
— А к чему у него ваши подреза, матушка, прижились? Сроду он с подрезами не ездил, а теперь что? — говорит мне один.