Очевидно, и другие мои сочинения не приводили Козинцева в восторг. Терпение его иссякло, и в конце второго года обучения он мне сказал:
— Знаете, дорогой Элик, нам всё-таки придётся с вами расстаться. Мы вас отчисляем из института. Вы слишком молоды.
Я был в отчаянии.
— Когда вы меня принимали, — напомнил я, — я был на два года моложе. Вы могли бы это заметить тогда.
Козинцев озадаченно почесал затылок.
— Тоже верно, — согласился он. — Что ж поделаешь! Чёрт с вами, учитесь!
Нетрудно догадаться, что к этому времени я совершенно забыл о том, что когда-то мечтал стать моряком, и мне до смерти хотелось закончить институт кинематографии…
После окончания института все мы, ученики Григория Михайловича, продолжали поддерживать с Козинцевым тёплые, сердечные отношения. Он всегда оставался для нас учителем. Он следил за нашими судьбами, писал нам письма, где разбирал достоинства и недостатки созданных нами лент. Мы всегда знали, что в Ленинграде живёт строгий, но добрый судья наших произведений.
И когда в мае 1973 года Григорий Михайлович скончался, каждому из нас показалось, что какая-то «отцовская нить», связывающая нас с собственной молодостью, оборвалась. Несмотря на то, что все мы уже немолоды, у каждого из нас возникло ощущение сиротства…
Институт кинематографии помещался тогда (да и сейчас) за площадью перед Выставкой достижений народного хозяйства. Для Москвы в то время это была далёкая окраина, захолустье. Зимой там не убирали снег. Это никому не приходило в голову, как сейчас не приходит в голову убирать снег в тундре.
Зимой, ранним утром, на небе ещё сияли звёзды, а по полю гуськом, след в след, брели по снежной целине плохо одетые и плохо накормленные студенты — туда, где за горизонтом, на самом краю поля, стояло одинокое здание института.
Во время занятий раздевалка пустовала, в ней не висели пальто: в аудиториях, в полукруглых коридорах стоял адский холод. Будущие кумиры и кумирши нынешнего зрителя всё время хотели есть и хотели согреться. Все набивались в просмотровый зал, где на потолке и по стенам проступал иней. Студенты сидели в пальто, в ватниках, в армейских шинелях, закутанные в мамины платки, и смотрели американские и английские кинобоевики из жизни Генрихов и Людовиков, королей и королев. На экране перед нами разворачивались сказочные пиры, попойки, изящные королевские балы и забавы. Глотая слюни, прижимаясь друг к другу, мы смотрели как зачарованные на экран.
…Осенью сорок шестого года на четвёртый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошёл в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы изумились, узнав, что он умер всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Эйзенштейн, живой классик, чьё имя уже овевала легенда. Он пришёл читать нам теорию режиссуры.
С Эйзенштейном у нас сразу же установились добрые отношения. В нём не чувствовалось никакого превосходства, никакой фанаберии. Он не пытался подавлять эрудицией, кстати, поистине колоссальной. Этот всемирно известный человек оказался настолько прост, что чувствовал себя среди нас, мальчишек и девчонок, как среди сверстников, как среди своих единомышленников. Несмотря на больное сердце, Сергей Михайлович был необычайно подвижен и лёгок. Это был весёлый жизнерадостный человек. И никто не испытывал ни священного трепета, ни неловкости, ни смущения. Его очень любили и встреч с ним ждали.
Иногда занятия по режиссуре мы проводили на квартире Сергея Михайловича. Эйзенштейн любил, когда студенты приходили к нему домой. В его маленькой трёхкомнатной квартире на Потылихе, казалось, не осталось ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки — во всех комнатах, в коридоре, в ванной, даже в туалете. Заработанные деньги он тратил на пополнение своей уникальной библиотеки.
Целую стену в кабинете занимали тома с дарственными надписями зарубежных авторов. И Чаплин, и Синклер, и Драйзер, и Джойс, и Цвейг — все считали для себя честью подарить свой труд великому режиссёру.
Я много раз бывал у него дома и совершал с помощью редкостных книг увлекательные экскурсии — и в эпоху Возрождения, и во французский импрессионизм, и в древнегреческое искусство. Именно Эйзенштейн научил меня понимать красоту живописи и привил любовь к ней.
Благодаря Сергею Михайловичу я пристрастился к собиранию книг. Это были, конечно, в буквальном смысле попытки с негодными средствами. Кроме стипендии, я ничего на книги потратить не мог. Но тем не менее Сергей Михайлович таскал меня по букинистическим магазинам, знакомил с букинистами, открывал передо мной мир старых книг, древних изданий, мир удивительный и интересный.