Философ бросил на землю гитару и стал топтать ее.
— Я ненавижу тебя, гнусный бард! Ненавижу! — вопил он. — Ты исковеркал мою жизнь!
— Чем же я исковеркал? — пытался остановить я начинающуюся истерику. — Ты что ко мне привязался? Умереть не дают спокойно!
— Гнусный лицемер! Тебе же хочется жить! Зачем ты корчишь из себя героя? Зачем мутишь людей?
С философом все же сделалась истерика. Он зарыдал, потом припал к моим ногам и стал целовать их, приговаривая: «Прости, Жора, прости, я негодяй, мне стыдно».
Боль в плечах и ногах, где впились веревки, становилась все нестерпимее, и я был рад, когда Сундуков ушел, зачем-то сунув в карман оборванную струну. Ушел он сгорбившись, с опухшими от слез глазами.
После Сундукова приходила прощаться Лолита. От слез она даже похорошела.
— Жора, — сказала она, припадая к моим ногам и рыдая. — Это я во всем виновата. Я погубила тебя…
Мне очень приятна была эта сцена, и я попросил Лолиту-Маргариту быть мужественной и дать мне умереть по-человечески, но она рыдала все больше и больше.
Она ушла, спотыкаясь и рыдая, но, по-моему, несколько успокоенная.
Все, что было дальше, я помню отрывками. Я то терял сознание, то приходил в себя. Когда я приходил в себя, то видел полупотухший костер, дремавшего возле него Аггея и жуткий, горевший красным огнем взгляд из-за кустов. Там все ходил кругами, трещал сучьями Михаил.
В полузабытье передо мной возникало голодное послевоенное детство. И я снова там, в послевоенном райцентре, иду по улицам… Разглядываю афиши на Доме культуры: «Сегодня танцы. Играет эстрадный оркестр». А потом по темным улицам, мимо базарной площади, пустой, белевшей в темноте кучками рассыпанной соломы, пахнущей навозом; мимо ряда дощатых ларьков с надписями: «Универмаг», «Продовольственный магазин», «Утильсырье», с застрявшими в щелях кулями-сторожами; мимо заросшего стадиона с черными рядами скамеек, на которых то там, то здесь застыли парочки, тихого, веселого и светлого днем и такого загадочного вечером.
И вдруг яркий свет, стук молота, гудение машин, шипение пара, перебранка шоферов у железных ажурных ворот. Ремонтно-механический завод.
— Стой! — кричит одноногий вахтер. — А ну, вернись!
Но я уже скрылся в проломе заводской кирпичной стены, перелез через низкую кладку и иду под развесистыми кладбищенскими березами. Мимо запятнанных лунным светом могильных плит, крестов, старинных мраморных памятников, остроконечных деревянных башенок со звездами… Мимо страшного обвалившегося, заросшего крапивой склепа с потайным ходом куда-то…
Поворот направо, поворот налево… Колонка для полива цветов на могилах… Три одинаковых здания с колоннами и портиками, издали в лунном свете похожие на древнеримские развалины, — павильоны районной сельскохозяйственной выставки, сейчас запущенные, обвалившиеся, а осенью сияющие свежей известью, алебастром, наполненные мычанием скота, звоном цепей и говором подвыпившей публики с черными от солнца лицами, пришедшей посмотреть на коров и свиней, которых они же сами привезли сюда.
Одна из самых глухих аллей. Здесь давно уже не хоронят. Лопухи, крапива, из которых выглядывают покосившиеся черные кресты. Здесь лежат монахи Лаврского монастыря. Ветви кустов бьют по лицу. Луна сюда не достает, и здесь темно, пахнет гнилью. Даже самые богомольные старушки боятся ходить этой аллеей. А я не боюсь. Потому что здесь, среди монахов, вон за теми кустами, лежит мой отец.
Очнулся я от холода. Было раннее утро. От реки тянулась пелена тумана, закрывала часть леса, ползла по ложбине… Да, дым от костра не будет виден, бандиты правильно рассчитали… Как это ни странно, но чувствовал я себя немного лучше, чем ночью. Наверно, тело настолько онемело, что уже не воспринимало боль от врезавшихся веревок. Да и вообще… Скорее бы…
Не терпелось не только мне. Из кустов на поляну вылез проспавшийся Михаил. Он был синий, как мертвец, в волосах запутались мелкие сучья и рыбьи кости. Лязгая от холода зубами, он посмотрел на меня ненавидящим взглядом: наверно, думал, что вся компания уже в сборе, пьют, закусывают, поджаривают меня, а про него забыли.
— Доброе утро, — сказал я.
Эта сцена была бы очень хороша в кинофильме: привязанный к дереву человек, ползущий туман, вылезшее из кустов окоченевшее от холода человекообразное существо с рыбьими костями в волосах, которому с дерева вежливо говорят: «Доброе утро».
Михаил опустил голову и потрусил к Аггею, который спал у потухшего костра, завернувшись в рваную фуфайку.
— Слышь, бать, — принялся расталкивать его сын. — Есть бутылка?
Дед Аггей достал из кармана бутылку, заткнутую деревянной затычкой, и передал сыну. Тот выпил, не отрываясь, почти половину. Лицо его постепенно принимало бурый оттенок.
— К-х, — сказал Михаил. — Скоро? Чего резину тянуть? А то туман разойдется.
— Пойду будить. А ты пока хворосту натаскай.
Аггей ушел, набросив на широкие плечи фуфайку, предварительно тщательно отряхнув ее. Михаил еще отсосал от бутылки и подошел ко мне.
— Не терпится? — сочувственно спросил я.