В эти годы все пристальнее и тревожнее смотрел он на Запад. За барабанной поступью фашизма вставали смрадные кошмары войны, бессмысленные разрушения, несметные страдания:
В Париже, где состоялся Всемирный антифашистский конгресс писателей, он ищет правду, старается проникнуть в глубинную сущность того, что видит, что волнует его беспокойную совесть поэта-человеколюбца. В зале заседаний конгресса он видел страстное лицо Барбюса, как бы олицетворявшее волю Франции к сплочению. В словах, которые демонстранты Народного фронта, скандируя, выкрикивали в такт шагам, ему слышались отзвуки гневных выступлений, клеймивших войну и фашизм.
Воображение постоянно переносило его за Пиренеи. Слух ловил тоскливую мелодию Гвадалквивира, напоминавшую печальную песню предреволюционной Грузии:
Ему казалось — мирные окна парижских кафе озаряют отблески пожара, бушующего в Испании.
Улицы, памятные по мятежным страницам Гюго и неистовым строфам Бодлера, приводили его в Лувр. Здесь, где «Рубенс поэта поймет с полуслова», он проводил долгие часы у полотен любимых мастеров, безмолвно беседуя с Рафаэлем и Веронезе о том, чего не выскажешь даже в самых интимных строках.
Когда он покидал музей, короткий парижский день угасал в сиреневых, многократно воспетых сумерках. Прикосновение к великому искусству обостряло его поэтическую зоркость. Все отчетливее различал он в унылом плаче реймского колокола, как
И Галактиону чудилось, что зоркие глаза Вольтера, утомленные зрелищем слез, пролитых поколениями, вновь с доверием и надеждой смотрят на Восток.
Теперь его тревожные предчувствия обрели зримость и ясность. Грядущая схватка с фашизмом, уже бесчинствовавшим в Испании, раскрывалась ему теперь как поединок жизни и смерти.
Именно это ощущение пронизывало его стихи военных лет. Оно вводило в «Надпись на могиле неизвестных воинов» прямую перекличку со стихотворением Симонида, воспевавшего подвиг воинов, отстоявших Фермопилы.
Казалось, ледяное дыхание блокадных ночей обжигает «лицо, стон днепровской волны молит о защите от варваров. И он обещает Ленинграду и Днепру, людям и природе:
В годы войны Родина и Жизнь сливались для него воедино.
В эти годы Галактион редактирует газету «Коммунист». Ему пришлось менять сложившиеся годами навыки работы. В газете редактору отводились считанные часы. Этот лихорадочный темп требовал огромных усилий, а Галактиону было уже за пятьдесят.
Но когда пришла долгожданная Победа, он по праву с гордостью мог сказать себе:
В послевоенные годы в его стихи вошел новый образ — дерево, способное выдержать любую бурю, потому что корни его глубоко ушли в родную землю. Оно представлялось ему теперь олицетворением поэта, сила которого в его единении с людьми, в нерушимой верности делу своей жизни.
Незадолго до смерти Галактион снова сжато и образно повторил те требования, которые всегда предъявлял к собственным стихам: даже в любовной лирике поэт должен помнить, что его песня — «достояние мира». И слово его — будет оно любовным или гневным — прежде всего должно быть искренне, потому что его «чутко слушает народ».
За этими строчками стояла большая, чистая жизнь. И именно она придавала сдержанным стихам Галактиона властность завещания.
Римма Петрушанская
ПОЮЩИЙ МРАМОР
Апрельский ливень хлестал по мостовым. Сквозь сверкающую пелену дождя пробивались лучи солнца. Из окна маленькой мансарды были видны потоки воды, несущиеся вдоль тротуаров. Девушки, приподнимая пышные юбки, со смехом пробегали мимо.