Даже во сне я ни на мгновение не забывал, что у меня на плече дремлет не ласковый котенок, а несуразная писательница, отказавшаяся от литературы и от всего остального тоже — нет, не ради меня, мне вообще не ясно, чего ради — а меня использующая, как наиболее легкое (легкое ли?) объяснение своей лени, как паровоз, в конце концов…
«Я действительно считаю, что ты думаешь обо мне слишком хорошо, так же как мне иногда кажется, что ты считаешь меня красивой только из-за своей близорукости. Это так, но… Когда я не играю в самоуничижение, мне приходят в голову замечательные чуть тронутые вульгарностью идеи, которые заведомо красивее твоих, строгих и чистых. Также мои переживания сильней и острей твоих, хотя всякая экзальтация — позор. Чего-то я не получаю в ответ, чего-то тебе для меня жалко, а это порождает отвратительную душевную неудовлетворенность. Потому я и боюсь отойти от тебя, потому требую постоянных подтверждений того, что ты у меня есть. И в то же время я не хуже, а лучше тебя понимаю необходимость и неизбежность одиночества и противоположность Liebestod.
Если благополучие есть непременное условие благородства, то вульгарность — следствие вечного пребывания в Африке, куда изредка ходят погулять непослушные дети во главе с Н. Гумилевым. Там, конечно, бродит весьма изысканный жираф, но всю воду давно выпили, и нет возможности принять душ. Ну есть ли надежда на преодоление гротеска, если, сударь мой, я вам Африку, а вы мне — благоустроенный особняк в тенистом саду? Или я ошибаюсь — в особняке пока нет электричества и удобства во дворе?»
Во дворе, Виолетта, да. Убийственно. А за что? Я получил диплом с отличием, хорошую работу и успел сделать себе имя — пусть пока в узком кругу профессионалов, но это дает право надеяться и т. п. Я не вижу в этом ничего дурного. Да, мой талант несколько покорежен, да, я в свое время чем-то поступился (частью себя?), но взамен я получил материальную (извините) независимость, какое-то признание и — о ужас! — Виолетту, как живой упрек непонятно в чем — ведь она же не морщилась, когда ела мой хлеб, заработанный литературной халтурой.
Нет, она не умерла от стыда и голода, она повесила мне на шею свою невинность и навязчиво пыталась отвлечь меня от работы, требуя постоянного внимания к себе и с глубокомысленным видом заставляя блуждать по закоулкам ее сознания, нарочно для меня запутанным так искусно, чтобы я не смог оттуда выбраться. Я предполагаю, что ее вполне бы устроило, если б я был старше лет на десять — этаким преуспевающим литературным буржуа — тогда я мог бы с большим комфортом устроить жизнь этой свободной исповедницы, нашедшей пристанище в моем доме.
Вот что — традиционная эстетизация действительности привела к тому, что престиж гения вырос до безвкусно преувеличенных размеров. Но я не обязан принимать это на веру. Прежде всего я должен по возможности честным трудом обеспечить себе сносное существование, чтобы не есть чужой хлеб (это касается и морального благополучия). Вывесить флаг безгрешной гениальности над черепичной крышей моего буржуазного дома — это штучки Виолетты. Вот. Еще точнее — важна не работа сама по себе, а то, что она исключает нищенство.
Что же, Виолетта, ради бога — пиши, я дам тебе кров, машинку, помогу с публикацией — только работай. Так нет же, уже не может… Чудесные прояснения при общей аморфности сознания — слабые намеки на то, чем она могла бы стать, с юных лет включившись в борьбу за выживание (я не имею в виду шествие по трупам — или ты зверь, Виолетта, и не можешь представить себе процветания иначе как в результате грабежа и убийства?)…
…От знакомых она избавилась быстро. Все эти люди по одному разу побывали у нас (вернее — у меня — в доме, но в гостях у Виолетты). После долгого разговора с ней — я не присутствовал при этом, я работал в комнате, а она принимала гостей на кухне — они тихо испарялись, и больше я их не видел — что уж она им шептала — не знаю, но выглядели они, когда выходили, несколько пришибленно.