Но печник, отец Тани, видел эти бумаги, щупал их руками, — и свадьба была сыграна.
Свадьбу и потом жизнь, начавшуюся после нее, — это любил вспоминать Герасим Егорович…
Во время венчания пело полхора архиерейского, пели все сплошь нотное; была электрической ниткой зажжена люстра, и под ноги молодым постлали персидский ковер… Потом ехали к кухмистеру в карете, музыка играла туш, все гости желали счастья и из высоких бокалов пили донское игристое. Тут же стоял важный официант во фраке и белой перчатке и каждому поздравлявшему говорил:
— Аншантэ!
И все говорили, что свадьба вышла как у генерала Пшеновича. Была только одна неожиданность: великолепный официант украл целый чайник колотого сахару. Эту неприятную историю обличил Петухин, напился с горя пьяным и приставал ко всем со следующими словами:
— Ах, черт бы его понюхал! Сахар попер! А? Придворный артист шаха персидского, да он всякого полицмейстера на свежую воду выведет! Вся-якого! Обязательно!
После свадьбы ездили в Москву, жили там четыре дня, лазали на Ивана Великого и подолгу сидели в пассажах. Вернулись домой, наняли квартиру подальше от центра, — и Началась жизнь…
…Герасим Егорович с досадой отгоняет от себя воспоминания о тех сплетнях, которые тогда с такой обязательностью доносились до него: будто Таня плачет от его ухаживаний, будто отец бил ее и заставлял выходить за портного… Ему страшно проверить эти нелепости, и с болью в сердце, боясь, как бы его тревоги не подтвердились, он начинает разговор с Петухиным на ту тему, что вот, мол, Таня такая молоденькая, такая хорошенькая, вышла за него замуж, не глядя, что ему минуло уже сорок восемь и что вот уже третий год он за работой надевает на нос неуклюжие очки с увеличительными стеклами.
— А все почему? — говорил Герасим Егорович. — Капитал! Есть в кармане цвет, — все есть! А не будь цвета — пошла бы она за меня? Черта лысого! И разве она меня любит? Я разве нужен ей? Держи карман шире! Денежки мои нужны! И больше никаких… Да-а…
И он украдкой, искоса, взглядывает на Петухина, ожидая, что тот сейчас усмехнется на эти дурацкие слова, подернет носом и будет доказывать, какую ерунду прет хозяин: прошли, мол, те времена, когда отцы заставляли девок выходить замуж за нелюбимых… Как это, в самом деле, можно выйти за деньги? И поп в церкви спрашивает, по согласию ли идешь, — и все. Да и какая нужда была Тане выходить за деньги? Что она, так избалована, что ей нужны шелки, наряды, сак-пальто? Ничего этого ей не нужно, — не нужны, значит, и деньги. Значит, если не любовь, — никто и не говорит, что любовь, — а так, что-то похожее на любовь, у нее есть к нему, несомненно есть. И разговоры о Гаврюшке — только болтовня, тары-бары, сухие амбары. Вот какого ответа ожидал Герасим Егорович от Петухина, но тот ничего не говорит, чинит подрясник, будто не слышит, сопит, — и Герасим Егорович тревожится, уж не согласен ли Петухин с его словами, — желает во что бы то ни стало добиться определенного ответа и начинает подзадоривать того:
— Вот, недалеко ходить, тебя взять… Кой шут за тебя пойдет? Потому что ты есть на белом свете? Перво-наперво — поклонник Бахуса. И имения у тебя — блоха на аркане. Манишка да записная книжка.
Петухину больно от этих слов, — он переворачивает работу на другую сторону, начинает усиленно ее разглаживать и говорит:
— Оно конешно… Денежки е, все е… Что говорить! Сила великая! С денежками и в царство небесное попасть легче, не токмо иное что… Дай попу три сотни, — он тебе и панихиды, и молебны, и сорокоусты, — все на благо души твоей петь будет…
Ну уж, а если к богу с деньгами подойти легче, — о девке что и говорить… Чихнуть да вытереться!
Петухин насквозь видит своего хозяина, и потому еще нарочно, словно придумывая какую-то комбинацию для подрясника отца Ефрема, высоко поднимает брови, продолжительно вздыхает и говорит:
— А меня, брат Егорович Герасим, девки, скажу я тебе откровенно, и так любили… Бесплатно… Сам мои капиталы знаешь… А было у меня их, — ой, ой… Три короба грехов всегда попу носил. Бывало, отец Василий слушает, слушает, да аж сплюнет! «Ну, скажет, да и грешник ты, раб божий! Ну, скажет, да и сукин же ты сын, прохвост!» По целым ночам, бывало, все с девками в роще сидел… Особливо по весне, в мае месяце… Трава высокая да пахучая, — тут тебе и соловьи поют, и воздух — по копейке штука, и всякое удовольствие… Да-а…
— Ночь сидишь, а наутро в мастерской дремлешь, — говорит Герасим Егорович, страдая от зависти, — в шею-то тебя и гонят…
Петухин щелкает языком и соглашается:
— Что в шею гнали, это верно… Это так… Гнали… Зато жизнь знал… Не так, как иные… Сидит, сидит, геморрой наживает — и только сладости у него… А жизнь вкусная, — ох вкусная, если кусать ее умеючи!
На несколько минут создается молчание и слышно, как шуршат нитки, продеваемые сквозь материю.
— За что ж это девки-то тебя так уж сильно любили? — спрашивает Герасим Егорович. — Как собаки — палку, так и девки тебя, видно, любили!