«Отчего же, однако, он назвал их шельмами, — думаю я, — и чем они провинились перед ним, что хлеб в Богородское везут?» Вопрос этот сильно меня интересует, и я вообще нахожу, что ямщик поступил крайне неосновательно, обругав мужиков. «Почему же он обругал их? — спрашиваю я себя, — может быть, думает, что вот он в ямщики от начальства пожалован, так уж, стало быть, в некотором смысле чиновник, а если чиновник, то высший организм, а если высший организм, то имеет полное право отводить рукою все, что ему попадается на дороге: «Ступай, дескать, mon cher, ты в канаву; ты разве не видишь, mon cher, что тут в некотором смысле элефант едет». И так все это тихо, вежливым манером… Но скажите, однако ж, на милость, отчего мужик, простейший мужик, так легко претворяется в чиновника? Оттого ли, что чиновнику веселее жить на свете? Или оттого, что прежде сотворен был чиновник, а потом уже человек, и по этой причине самый инстинкт или, лучше сказать, естество заставляет человека тяготеть в чиновника?»
«That is the question!»[183]
— сказал Гамлет, а Гамлет был отличный человек и не поладил с людьми потому только, что был слишком страстный сторонник правды… вот хоть бы как Перегоренский.[184] Хороший был человек Гамлет, а заколол же его Лаэрт! Так и тебя заколют, друг Перегоренский, и кто же заколет! тот самый злодей, которого ты называл рабом лукавым и прелюбодейным в просьбе, адресованной на имя его превосходительства, господина начальника губернии.И опять-таки ведь это точно нельзя! нельзя, мой любезный, нельзя употреблять такие выражения! Скажи ты это помягче, выразись, так сказать, боком, ну, тогда дело другое! а то — злодей блудодейный! нельзя, братец, этого, нельзя!
И я сам чувствую, что лицо у меня принимает напряженно-убеждающее выражение, и даже руки расходятся врозь. И внезапно в уме моем проносится просьба, и так отчетливо, так ясно проносится!..
«Сего числа, в десятом часу вечера, — пишет некий истязуемый субъект, — пришед в занимаемую мною в городе Черноборске квартиру, крестьянин села Лекминского Иван Савельев Бунчуков, и будучи он мне одолженным двадцать рублей серебром, стали мы разговаривать о разных предметах, как приличествует в мирном и образованном обществе,
— Отчего же, братец, ты не пишешь вот таким образом? — говорю я Перегоренскому, — у тебя, братец, печень болит — вот что! а ты лечись, mon cher, лечись!
— Сторонись! — кричит навстречу пьяный голос. — Сам сторонись! — отвечает мой ямщик, — не видишь, пошта едет!
— Сторонись! — повторяет тот же голос, как-то взвизгивая, — сторонись! убью!
— Что такое? что такое? — спрашиваю я, очнувшись.
— Да вот писарь волостной едет, ваше благородие, да ишь, шельма, как ревет с пьяных-то глаз!
— Что ж ты не сторонишься? — кричу я ямщику встречной повозки.
— А как тут сторониться будешь? вишь, писарь пьяный за руки держит!
Вышел я из повозки и вижу: точно, человек стоит на коленках в повозке и держит ямщика за руки.
— Что же ты это делаешь, пьяница? — спрашиваю я, подходя к повозке.
— Еду-еду не свищу, а наеду не спущу! — отвечает писарь сиплым от перепоя голосом, — сторронись!
— Послушай, Иван Гарасимыч, — вступается мой ямщик, — чиновник ведь едет!.. не хорошо, Иван Гарасимыч! ты над своими куражься, любезный друг, а чиновник, хошь как хошь, все он тебе чиновник…
— Чиновник! а что мне чиновник! я здесь главный! я здесь что хочу… Сторронись!
— Сторонись! — говорю и я своему ямщику скрепя сердце.
— Ах, вы! — восклицает невольно Гриша, взглядывая на меня с каким-то сожалением.