(Вот это оглушающее впечатление о «двух нежно-розовых кружочках, рдеющих на пронзительно белых беззащитных холмиках» я потом и вставил в рассказ «Встречи с этим человеком». Ведь по сути словно бы продолжилась сцена с Людой, так внезапно прерванная за два года до того…)
Между тем, Галя закрылась-запахнулась, и не успел я огорчиться и всё испортить мольбами о «продолжении сеанса» (ах, ещё бы и трусики!..), как она наклонилась над столом, что-то решительно написала на листке бумаги и приблизила записку к стеклу: «Я тебя люблю!»
И мне стало уж совсем невмоготу как жарко. И я понял, что не надо в этот вечер больше ничего. Ни-че-го-шень-ки! Это было первое признание Гали в любви. И вообще о любви мы с ней до этого вечера слов не произносили. Честно говорю: не помню, объяснился ли я тут же в ответ Гале в любви и вспоминал ли в те минуты Иру с её неудачным признанием, но вот ощущение жгучего, скажем так, мужского счастья от того, что девушка первой призналась тебе в любви – навсегда вошло в сердце и мозг.
Может быть, и зря…
Мы медленно, но верно шли с Галей по ошеломляющей, сладостной и тревожной тропе-переходу от детской дружбы к чувственной любви. Мы искали уединения. Сначала прибежищем нам стала одна из комнат в соседнем строящемся доме, где мы соорудили из половых (как нескромно звучит!) досок широкую скамью и часами, смешивая дыхание, целовались на ней до изнеможения. Затем обжили чердак двухэтажного Галиного дома. На него вела лестница-трап, и когда я взбирался вслед за Галей по ступенькам, то в полумраке отчётливо видел-различал то, что видеть в обыденности не полагалось… Меня, наивного, даже слегка смущало это и только много позже догадался я, что Галочка моя преотлично знала-сознавала ситуацию и специально, думаю, надевала в такие вечера трусики «покрасивше»…
Влезал я на чердак уже, естественно, сверх меры распаренный и
Можно представить, в каком неукротимом огне я горел, какие моральные муки испытывал. Не говоря уж о физических.
Та новогодняя ночь, описанная в «Казарме», – боль моя и мука.
Мы действительно встречали его втроём у Гали дома. Брат её (на самом деле его звали Серёжкой, и мы с ним вполне дружили, так что в повести я, увы, очернил его в силу художественной необходимости – прости, друг!), брат её ушёл спать, а у нас началась невероятная, томительная ночь. Мы расстелили постель. Впервые я раздел Галю полностью и при ярком свете. Я исцеловал всё её тело до последней клеточки, она была так напряжена, что даже от лёгкого прикосновения моих губ к встопорщенным алеющим соскам вскрикивала чуть не в полный голос, стонала и потом, испытав взрыв наслаждения, затихала на минуту, впадала в полуобморочное состояние…
Дошло у нас уже до того, что мы подстелили на белую простынь какую-то красную тряпку, дабы скрыть следы
– Не надо, Коленька! Умоляю! Не сегодня! Потом!..
До сих пор корю себя: уступил, обиделся, затих. Потом оделся и ушёл. Очень уж я, дурак, обидчивый! И самое смешное: минут через двадцать спохватился, с полдороги опрометью бросился назад – звонил, стучал, ломился в Галину дверь… Не открыла. Как потом уверяла: уснула намертво и ничего не слышала…
Не судьба!
Мы ещё какое-то время любили-мучили друг друга, но впоследствии, и правда, появился в её жизни мальчик из параллельного класса (она уже оканчивала школу), Галя откачнулась-прилепилась к нему, и, надо догадываться, весь путь от первого поцелуя и до полной-наиполнейшей близости у них получился, естественно, намного короче. И вот это-то особенно точило (и точит!) мне сердце: подготовил я свою любимую Галочку, воспитал-взлелеял чувственно для какого-то охламона – пришёл, гад, на готовенькое и отхватил