Декабрь замучил городок буранами. Однажды, когда пуржило пуще прежнего, возвращаясь домой из депо, Пантелей опять надумал посватать Нюру. Это решение, вроде бы, прибавило сил: легче пробиваться сквозь накаты ветра. Летит небо. Погромыхивают ставни. Не взлает собака. А он идет, и белый снег прикипает к набухшим машинным маслом шапке, стеганой одежде, валенкам, черным, терпко пахнущим прокопьевским углем.
Притолока в прихожую была низкая. Проскакивая под ней в мазанку, он видел только порог и начало глиняного пола. Едва разогнул шею, так и остолбенел: перед ним стояла Нюра.
Она приблизилась, сдернула с Пантелея ватник. Так же спокойно и молча сняла с него косоворотку и нижнюю рубаху. Потом налила в медный таз горячей воды. И таз и вода звенели. Все она делала привычно, словно много раз встречала его после работы. И то, что Нюра почувствовала себя в мазанке хозяйкой, подействовало на Пантелея таким образом, будто и для него не в диковинку ее присутствие и забота. Чудилось, что они давно муж и жена, что ему до мельчайших завитков знакомы узоры чеканки на этом тазу, принесенном Нюрой.
Вытираясь холщовым полотенцем, он смотрел на разрумяненные сном щеки Нади.
— Выкупала, вареники ели, чай с клюквой пили.
— Добро.
Пантелей сел за стол. Новые для мазанки запахи: клеенки фартука, меди таза, жареного семени конопли — как бы повернули его душу в прошлое. Он увидел себя и Марию на открытой дрезине, летящей к синему-синему степному небосклону.
Громко хрустнула под его ладонью деревянная ложка.
Назавтра, перед закатом, за Пантелеем прибежала рассыльная. Он быстро надел спецовку и сказал, поцеловав Нюру и дочь:
— Давай, жена, привыкай к гудку моей машины. Сначала я прогужу от депо, потом с Уйского разъезда, а потом с Золотой Сопки.
— Как же я узнаю твой гудок?
— Надя подскажет. Нет, лучше сама угадай.
— Не смогу.
— Ежели механик любит свою машину, он, знаешь, как гудит. Будто своими губами, а звук будто из его собственной груди вырывается. Ты почуешь, когда я загужу.
Часто раздавались паровозные крики, и всякий раз сердце Нюры тревожно замирало, а после с минуту лихорадочно сбоило.
Однако ни один этот крик не вызвал в ней ожидаемого, непонятно-тайного, радостного трепета.
Но вот густо, тепло, басовито засвистел какой-то, должно быть, огромный паровоз, и все тело Нюры проняло сладким жаром, и она, тащившая через двор вязанку поленьев, покачнулась, как пьяная, постояла, смеясь над этой неожиданной потерей равновесия, и пошла дальше, слушая гудение Пантелеевой машины, и думая о том, что не помнит себя такой счастливой, как сегодня.
Не было в депо паровоза, гудок которого не знала бы Надя. Пантелей гордился слухом дочери: на людях он любил козырнуть этой ее способностью.
— Ну-к, Надюша, подскажи, чья машина шумнула?
— Дорофея Тюлюпова.
— Какой она серии?
— «Щука».
— Ошиблась. «Фэдэ».
— «Щука».
— Пра-а-вильно. Понарошке я.
Нет-нет и приходила к дому Кузовлевых то та, то другая женщина и просила Нюру:
— Узнай у дочки, не свистел ли мой?
Почти всегда Надя могла ответить, подавал тот или иной паровоз о себе знать или не подавал.
Сначала она воспринимала гудки по их звучанию: раскатистый, хрипатый, бурлящий, писклявый, зычный, с гнусавинкой… Потом они стали приобретать в ее представлении самые различные, подчас неожиданные сходства. Этот гудок синий, а этот рыжий, даже дразнить хочется: «Рыжий, рыжий, конопатый…» Этот вскипает в небо, как столб искр на пожаре, а этот отдает леденцовой сладостью, этот наподобие ватаги мальчишек, которые разбежались по лесу и аукают со всех концов, а этот походит на дедушку Фарафонтова — тощий, бородатый, злой.
Механики души не чаяли в Наде. В том, что она могла и протрубить с помощью губ и сомкнутых ладоней голосом любого местного паровоза и точно бы следила за отбытием и возвращением каждого из них, машинисты находили нечто благоприятное, оберегающее, счастливое. Не то чтобы они допускали, как некоторые их матери и жены, что в лице Нади живет в станционном поселке ангел-хранитель, но все-таки, подобно морякам и летчикам, были чуточку суеверны, и втайне друг от друга и от ближних склонялись к тому, что не будь Надя сверхъестественной девочкой, не проработать им бы так долго без крупных аварий.
Из дальних рейсов механики непременно привозили Наде гостинцы. Прокусишь оранжево-алый толстобокий персик, хлынут по зубам ручьи сока. Приятно вязок янтарный рахат-лукум, манит козхалва вкрапленными в белый мякиш калеными орехами. Велики тульские пряники, а съешь целый — и охоты не собьешь: твердые, медовый аромат, поджаристо-коричневы буквы на поверхности.
Иногда привозили зверюшек и птиц. Старший машинист Кокосов подарил морскую свинку, но ее у Нади выпросил слепой прозвищем Коломенская Верста и после зарабатывал себе на пропитание на барахолке, заставляя свинку вытаскивать из ящика «пакетики с судьбой».
Однажды отец принес в своем замасленном сундучке боты, купленные в Златоусте. Они были чугунные, с изрядно сношенными подошвами.